впуская в себя его нежность.
— Что нам делать? — спросила она.
— Летом. Я вернусь следующим летом.
— Иди, — шепнула она. — Поспеши!
~~~
Горб Инны был невидимым. Но она носила этот горб на себе, сгибаясь под его тяжестью. Она ощущала его кожей то под правой, то под левой лопаткой. Он давил и причинял нестерпимую боль — такую, что иногда ей не хотелось вставать по утрам. В панике Инна ощупывала спину в поисках шишек или припухлостей. Инна молила Иисуса избавить ее от этой печальной доли. Но с чего Ему помогать Инне, когда Ему самому не удалось избежать креста? Будьте смиренными, звучал Его голос у нее в голове, несите свою ношу. И глаза у Него на картинке на стене были неумолимыми. Но пальцы ее ничего не ощущали. И на это утро горб не обнаружился. Инна была обречена только чувствовать его, но не видеть.
Наступила осень. Больше не осталось сомнений. Осень была как долгая дорога в зиму. Она указывала путь к белым пустым комнатам, которыми была зима. Сперва Инна сопротивлялась. Ей хотелось удержать лето с его теплом, с его ароматами, с добрыми руками чужака, способными стереть болезненный горб из ее жизни. Но в конце концов снег все-таки выпал и остался лежать. Снег, который теперь растает и сойдет только по весне. И этот снег нес в себе обещание. Она шла по тому же самому снегу, который будет кое-где лежать в лесу следующим летом, когда Арон с лошадьми вернется на торфяник. Может, этот снег — мост, связывающий времена года и по нему можно перейти из осени в лето?
Инна старалась любыми способами удержать чужака внутри себя. Он был ее единственной защитой, ее единственной границей, спасительной свечой на ветру. Инна приготовилась ждать. Ожидание — удел женщины с древних времен.
Кновель прекратил свою слежку. В ней больше не было необходимости. Наттмюрберг завалило снегом, и выбраться из него можно было только на лыжах, да и то лишь после того, как проложишь лыжню. Световой день стал таким коротким, что его едва хватало на работу по дому: надо было успеть как можно больше при слабом сером свете, сочившемся из окна, прежде чем темнота наложит на тебя свои лапы. Никто до Рождества не высовывает носа из дома. Люди сидят дома у печки бесконечными зимними вечерами и ждут весну. Нет, Кновелю не нужно было следить за Инной. Он сидел в полутемной избе и молчал. Однако в голове его копошились мысли, которые пробудило к жизни все то тревожное и новое, что случилось прошлым летом. Он не задавал Инне вопросов, но наблюдал за ней, когда дочь сучила шерсть или штопала одежду, наблюдал за ней, когда она этого не замечала.
Несмотря ни на что, она все же привлекательная, думал Кновель. Несмотря на седые волосы, которые все время были в беспорядке и которые ей никогда не удавалось толком причесать. Нет сомнений в том, что какой-нибудь юнец из Крокмюра мог сохнуть по ней летом. При одной мысли об этом его охватывала холодная немая ярость. Нет, до юнца ему дела не было. Пусть волочится за кем ему вздумается. Но только не за Инной. Инна принадлежала ему. Принадлежала Наттмюрбергу. Хильма оставила ее ему, уйдя в мир иной. Пусть даже не помышляет о том, чтобы покинуть его. Она его собственность, часть его самого, она принадлежит ему. Для нее не существует ничего, кроме него и Наттмюрберга. Вот о чем думал Кновель. Нужно вернуть власть в свои руки и больше не сдаваться, не позволять смущать себя той странной неуверенности, которая возникла в доме с тех пор, как Инна сама пошла в лавку. Это было самое страшное, что только можно представить, — страх перед Инной. Он боялся ее. Потому что в ней появилось что-то новое, незнакомое, то, что лишало его воли и решимости. Кновель наблюдал за ней, пытаясь понять это новое, узнать, где оно сидит, как ведет себя. Потому что когда чего-то боишься, нужно понять, что это, и бороться с этим. Это Кновель слышал с малых лет. Если тебя пугает лес или бык, нужно снова пойти в лес или встретиться с быком, чтобы побороть свой страх. А если тебя сбросила лошадь, тут же нужно снова ее оседлать. Так его учили родители. Человек не должен жить в страхе. И негоже взрослому мужику бояться своей собственной дочери.
Был вечер в конце декабря. Кновель долго собирался с мужеством, чтобы сразиться с тем новым и незнакомым, что нашло на Инну, и вернуть ее на прежний путь. Путь, который его, Кновеля, устраивал.
— Сегодня ты будешь спать со мной, — сказал он, даже не откашлявшись.
Тишина, последовавшая за этой фразой, была такой плотной, что, казалось, вибрировала эхом. Каждый угол, каждая щелочка в избе внезапно наполнились тишиной.
Инна стояла у очага, Кновель — у двери в спальню. Внутри нее раздавалось эхо от удара в гигантский гонг. Кновель произнес эти слова. Инна чувствовала, как сильно он напряжен. Он всю осень готовился к этому моменту. И постепенно откуда-то снизу, как по сложной системе из корней, в ней поднимались волна за волной ярость, страх, отвращение. Она стояла словно в мощном электрическом поле, ощущая, как покалывают разряды кожу и как с каждой секундой возрастает напряжение. Инна не могла произнести ни слова. Она стояла, не в силах сдвинуться с места, словно запутавшись в паутине из невидимых нитей.
— Что ты уставилась? — завопил Кновель. — Так ты идешь или нет? — Он топнул ногой. — Иди сюда!
В воздухе засверкали молнии. Кновель в два прыжка подскочил к ней и схватил за руку, чтобы втащить в спальню. Но тут гнев вырвался наружу с безумной силой, и Инна начала бешено отбиваться. Она толкалась, пиналась, кусалась, царапалась, дралась. Непонятно, откуда у нее взялись силы на эту борьбу, но в ярости Инна была сильнее Кновеля. Она дралась без правил, изворачиваясь и извиваясь. В тот момент, когда Кновель занес руку, чтобы со всей силы ударить ее по лицу, Инна уклонилась, Кновель потерял равновесие и рухнул на пол с глухим стуком.
И когда он, скривившись от боли, попытался подняться на ноги, Инна бросилась бежать. Ненависть, с которой она с ним боролась, смутила и напугала Инну. В тот момент, когда он пытался встать на ноги, ее взгляд остановился на его худой морщинистой шее, и она представила, как обхватывает эту шею руками и сжимает, сжимает, желая выдавить из него остатки жизни в приступе слепой ярости. Инна бросилась в ночную темноту и побежала к хлеву, убегая от самой себя, от отца, от той ненависти, которую он в ней разбудил. За спиной раздавались крики Кновеля.
— Дря-я-я-янь! — вопил он, наполняя своим воплем все пространство вокруг хутора, от елей в зимнем убранстве до темного, усыпанного звездами ночного неба.
Добежав до хлева, Инна обернулась.
Во дворе было так тихо. Может, он поскользнулся и упал? Глаза Инны привыкли к темноте, и вскоре она различила его у подножия лестницы, лежавшего неподвижно, как тюк.
Инна боялась приблизиться. Она просто стояла и смотрела на него, вдыхая зимнюю темноту.
Кновель не шевелился. Но Инна продолжала ждать. Ей не хотелось снова почувствовать, как его рука сжимает ее запястье железными тисками, оставляя на ней его клеймо, не хотелось снова ощутить ту слепую ярость, которая охватила ее сегодня. Потому что тогда она могла забить его до смерти. Инна не могла позволить ему через нее дотронуться до незнакомца, чей отпечаток Инна прятала на своей коже, на своих губах, руках и в волосах. Она лучше умрет, чем позволит Кновелю так же осквернить чужака, как он осквернил ее. Потому что именно это он с ней сделал. Осквернил.
Инна почувствовала холод. Осторожно, чтобы не выдать своего присутствия, она начала приближаться к безжизненному на вид телу, лежавшему у крыльца. Теперь видно было, что он лежит на животе, повернув голову набок. Из головы его текла кровь, окрашивая снег красными разводами. Она подошла совсем близко. Глаза у Кновеля были закрыты, рот приоткрыт. Надо внести его в тепло.
Кновель постанывал, пока Инна втаскивала его в избу как ребенка или раненое животное.
Она делала это постепенно. Сначала затащила вверх по ступенькам, потом через порог, потом через сени. Инна тяжело дышала. Самое сложное было поднять старика на кровать. Обхватив Кновеля за грудь, Инна подняла его на ноги, чтобы потом опустить на кровать. Она ощущала грудью его горб, и в ноздри ей ударил его сладкий, тошнотворный запах, от которого становилось противно. Она со всей силы толкнула его