коллективной ответственности наций (за возможным исключением официально объявленной войны). Чувство социальной вины было распространенным и добродетельным; чувство национальной вины — темным и неаппетитным. Антибуржуазная нетерпимость была оксюмороном; национальная нетерпимость была — теоретически — под запретом (поскольку являлась буржуазным пороком). Точнее, она была пороком в отношении многих и под запретом в отношении евреев. Антигерманизм воспринимался как нечто само собой разумеющееся, особенно если речь шла о патриотизме военного времени или общей неприязни к homo rationalisticus artificialis; антитатаризм (от кровожадных исторических текстов до иронических изображений дворников) замечался одними татарами; а рутинное приписывание устойчивых отрицательных черт всякого рода этническим группам (в особенности «восточным») оставалось приемлемым средством культурного и нравственного самоотождествления. И только евреев трогать (большую часть времени) запрещалось — отчасти потому, что очень многие боевые товарищи (а то и лучшие друзья) революционных интеллигентов были евреями или бывшими евреями; отчасти потому, что евреи были жертвами государственных преследований; но главным образом (ибо существовали другие жертвы государственных преследований, которых трогать не запрещалось) потому, что они были одновременно и товарищами по элите, и жертвами государственных преследований. Они были, уникальным образом, и далеки и близки. Они были (все еще) внутренними чужаками.
Одна из причин, по которой евреи становились жертвами государственных преследований, состояла в том, что столь многие из них становились членами элиты. Многих государственных служащих и руководителей профессиональных ассоциаций, которые возглавляли модернизацию России и отождествляли современную эпоху с процветанием, просвещением, освобождением и меритократией, тревожил необычайный масштаб еврейского успеха и еврейского радикализма. Выступая в 1875 году в Херсоне, министр народного просвещения Д. А. Толстой заявил, что единственными осмысленными критериями образованности являются успехи в учебе. «Гимназии наши должны производить аристократов, но каких? Аристократов ума, аристократов знания, аристократов труда. Дай Бог, чтобы было побольше у нас таких аристократов». В 1882 году тот же 'Д. А. Толстой, тогда уже министр внутренних дел, писал царю и о любви евреев к учению, и о роли евреев в революционной деятельности. К 1888-му Толстой превратился в приверженца антиеврейских квот в учебных заведениях. Подобным же образом председатель совета присяжных поверенных судебного округа Санкт-Петербурга, один из лучших юристов России и принципиальный сторонник либеральной меритократии, В. Д. Спасович, предложил ввести корпоративные самоограничения, когда в 1889 году обнаружилось, что из 264 помощников присяжных поверенных округа Санкт-Петербургской судебной палаты 109 православных и 104 еврея. «Мы имеем дело с колоссальною задачею, — сказал он, — не разрешимою по правилам шаблонного либерализма». Проблемой Спасовича было возможное вмешательство со стороны правительства. Проблемой правительства был тот факт, что, как выразился в 1906 году министр финансов Коковцов, «евреи настолько умны, что нечего и думать сдержать их каким бы то ни было законом». Главной же причиной, по которой их необходимо было сдерживать (по мнению большинства высокопоставленных чиновников), было то, что они настолько умны. В той мере, в какой царская Россия оставалась традиционной империей со специализированными сословиями и племенами, евреям в ней не было более места, поскольку их специализация стала универсальной. А в той мере, в какой Россия была стремительно развивающимся обществом с крупными оазисами «шаблонного либерализма», евреям в ней не было более места, поскольку их успехи казались чрезмерными. Для того чтобы «открыть путь талантам», либерализм должен исходить из взаимозаменяемости граждан. Для того чтобы обеспечить или симулировать такую взаимозаменяемость, он должен использовать национализм. А для того, чтобы преуспеть как идеология, он должен не замечать парадоксальности своего положения. По всей Европе евреи делали явной тайную связь между либеральным универсализмом и этническим национализмом, демонстрируя таланты, но не становясь взаимозаменяемыми. В России конца XIX века, мучительно продвигавшейся от сословного традиционализма к шаблонному либерализму, они стали лучшим доказательством того, что первый несостоятелен, а второй опасен.
В последние полвека существования империи евреев убивали, калечили и грабили именно как олицетворения опасного ума. Одесский погром 1871 года начали местные греки, проигрывавшие в конкурентной борьбе торговых монополий, однако большинство погромщиков — тогда и позже, когда насилие стало распространяться, — составляли недавние мигранты из деревни, проигрывавшие в конкурентной борьбе за место в современной жизни. Для них евреи были чуждым лицом города, манипуляторами незримой руки, стародавними меркурианскими чужаками, превратившимися в хозяев. Они по-прежнему занимались, так или иначе, рискованными ремеслами, но пути их стали еще более неисповедимыми, а многие из их детей стали революционерами — то есть людьми, открыто покушавшимися на устарелые, но все еще священные символы аполлонийского первенства и достоинства: на Бога и Царя.
Когда в 1915 году Максим Горький опубликовал анкету, посвященную «еврейскому вопросу», наиболее распространенный ответ был сформулирован читателем из Калуги: «Врожденный жестокий, последовательный эгоизм еврея всюду берет верх над добродушным, малокультурным, доверчивым русским крестьянином и купцом». По словам респондента из Херсона, русский крестьянин нуждается в защите от евреев, поскольку он пребывает «в зачаточном развитии, детском периоде», а согласно «У., крестьянину», «дать евреям равноправие, безусловно, нужно, но не сразу, а постепенно, с большой осмотрительностью, иначе в скором времени если не вся земля, серый народ русский, то наполовину перейдет в рабство евреев». Солдаты-резервисты Д. и С. предложили решение: «Для евреев нужно дать отдельную колонию, иначе они приведут Россию до ничего». А «г-н Н» предложил другое: «Мое русское мнение: просто- напросто всех Евреев нужно стереть с лица земли Российской империи, и больше ничего не остается делать...».
Как и повсюду в Европе, евреи — торжествующие меркурианцы без официального патента на опасные ремесла — были чрезвычайно уязвимы. В России, более, чем где бы то ни было, лишенные крова аполлонийцы не имели риторической и правовой защиты со стороны либерального национализма, то есть не слышали уверений в том, что чуждое новое государство на самом деле принадлежит им по праву, что модернизация и бездомность — их приобретение, а не потеря, и что универсальное меркурианство — не что иное, как возрожденный аполлонизм. Защита в виде антиеврейских ограничений, которую получали перебиравшиеся на новые места крестьяне, обычно приводила к результатам, обратным желаемым. В городах черты оседлости доминировали евреи, а все большее число их детей, удерживаемых там силой и не подпускаемых, хоть и без особого успеха, к нейтральным пространствам, присоединялось к бунту против Бога и Царя.
Расплачивались за это люди, подобные отцу бабелевского рассказчика, мелкому лавочнику, ограбленному и униженному в тот самый день, когда сын его впервые почувствовал горькую, горячую и безнадежную любовь к Галине Аполлоновне.
И я увидел из окна пустую улицу с громадным небом над ней и рыжего моего отца, шедшего по мостовой. Он шел без шапки, весь в легких поднявшихся рыжих волосах, с бумажной манишкой, свороченной набок и застегнутой на какую-то пуговицу, но не на ту, на которую следовало. Власов, испитой рабочий в солдатских ваточных лохмотьях, неотступно шел за отцом.
— Так, — говорил он душевным хриплым голосом и обеими руками ласково трогал отца, — не надо нам свободы, чтобы жидам было свободно торговать... Ты подай светлость жизни рабочему человеку за труды за его, за ужасную эту громадность... Ты подай ему, друг, слышь, подай...
Рабочий молил о чем—то отца и трогал его, полосы чистого пьяного вдохновения сменялись на его лице унынием и сонливостью.
— На молокан должна быть похожа наша жизнь, — бормотал он и пошатывался на подворачивающихся ногах, — вроде молокан должна быть наша жизнь, но только без бога этого сталоверского, от него евреям выгода, другому никому...
И Власов с отчаянием закричал о сталоверском боге, пожалевшем одних евреев. Власов вопил, спотыкался и догонял неведомого своего бога, но в эту минуту казачий разъезд перерезал ему путь.
Казаки отвернулись от обоих — от пьяного гонителя, ощущавшего себя жертвой и молившего гонимого о пощаде, и от униженной жертвы, чей сын торжествовал над русскими мальчиками с толстыми щеками, пока те грабили и убивали еврейских стариков. Казаки «бесстрастно сидели в высоких седлах,