грабителей и конокрадов, ангелом смерти «с фонарем и револьвером, окруженный четырьмя матросами с броненосца».
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа...
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной...
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь...
Однажды ночью он и его матросы («их полосатые фуфайки морщились на мускулатуре») врываются в бандитский притон, и здесь, в комнате, где «воздух был пропитан душной пудрой, / Человечьим семенем и сладкой / Одурью ликера», перед ним предстает она —
Голоногая, в ночной рубашке,
Сползшей с плеч, кусая папироску,
Полусонная, сидела молча
Та, которая меня томила
Соловьиным взглядом и полетом
Туфелек по скользкому асфальту...
Он спрашивает, узнает ли она его, и предлагает ей деньги.
Не раздвинув губ, она сказала:
«Пожалей меня! Не надо денег...»
Я швырнул ей деньги. Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстегивая гимнастерки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, — в темный,
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света...
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, —
Может быть, мое ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюбленное ячанье.
Согласно Станиславу Куняеву, речь идет об изнасиловании России, воспетое «поэтом открытого романтического, идеального сионизма, не делающего различия между идеями мессианства и прагматической жестокостью». Согласно Максиму Шрайеру, это «сон о создании гармонии между русскими и еврейскими течениями в еврейской истории... сон, если угодно, о гармоничном синтезе, который привел бы к размыванию границ, т.е. к возникновению русско-еврейского единства... Половой акт с былой русской возлюбленной — лишь малая толика мести героя дореволюционному миру правового неравенства еврея и массовых антисемитских предрассудков — мести и освобождения от него». А согласно самому герою, это месть миру, из которого он «не мог выйти» — миру «гусиного жира», «скучных молитв» и «перхоти тучей». Еврейская революция внутри революции Русской была походом против «позора бездомных предков» и за «иудейскую гордость, поющую как струна»; против России толстых щек и за Россию Галины Аполлоновны. Еврейская революция внутри революции Русской была насильственной попыткой создать мир меркурианских аполлонийцев — Россию, в которую бы уместился весь мир.
Глава 4
ВЫБОР ГОДЛ
П. П. Ершов, «Конек-Горбунок»
У Тевье-молочника было пять дочерей. (В одном месте он говорит о семи, в другом о шести, но мы знакомы только с пятью, так что пусть будет пять.) Цейтл отвергла богатого жениха и вышла замуж за портного, который умер от чахотки. Годл последовала за мужем-революционером в сибирскую ссылку. Шпринца утопилась из-за несчастной любви. Бейлка вышла за подрядчика-мошенника и уехала с ним в Америку. Хава сбежала с неевреем-самоучкой («вторым Горьким»), была оплакана отцом, как умершая, но в конце книги вернулась, раскаявшись. История Хавы не очень убедительна (те, которые уходили от отцов к Горькому, редко возвращались домой), но и не вполне невероятна, поскольку многие еврейские националисты (включая таких гигантов сионизма, как Бер Ворохов, Владимир Жаботинский и Элиезер Бен-Иегуда), начинали как социалисты-интернационалисты и страстные поклонники русской литературы. Большинство из них не вернулись к Тевье и его Богу так, как это сделала Хава, — они отвергали «культуру диаспоры» с еще большим негодованием, чем их большевистские двойники и двоюродные братья, — но они вернулись к идее еврейской избранности, которую Тевье без труда признал бы как свою собственную. (И, разумеется, чем с большей готовностью Тевье признал бы ее как свою собственную, тем с большим негодованием отвергли бы они его культуру диаспоры.) Поэтому вполне можно предположить, что возвращение Хавы домой символизирует ее эмиграцию в Палестину, а не маловероятный ее приезд в опустевший дом отца в день его переезда из одной ссылки в другую.
О сионистке Хаве и американке Бейлке, олицетворяющих два успешных решения проблемы