потерять ее. Оглядев присутствующих, к которым присоединился недоуменный Коля, он отвернулся и собрал брови, сверля мутным спиртным взглядом ромашку на занавеске.
– Чтоб меня! – прошептал он. – Гребаный мой нос!! – продолжил во весь голос. Повернувшись к нам, Гена схватился за голову, всем своим видом крича «эврика». – Батя! Батя! Его ж две недели назад из больницы-то привезли! Батя помер! – гордо сообщил он, обрадованный догадкой.
И, слегка пошатываясь, нырнул за шкаф, на другую половину комнаты. Там действительно стояла узкая кровать, точь-в-точь также закрытая одеялом. И тому, кого оно укрывало, было совершенно плевать на него. Он был мертв.
Ошибка вскрылась. Поминки были спасены. В квартире снова звучала легкомысленная волна транзистора, из-под которой слышалось сиплое «какой человек был Михал Ильич!». «Михал Палыч он был», – поправлял кто-то. «Главное – человек какой был!», настаивал сиплый. Хлопали двери, кто-то матерился, вслух читая правительственную газету.
Немыслимое, мерзкое и смешное уравнение, недостойное человеческого бытия, было наконец-то решено. Гена, живущий в запойной поволоке, толком не услышал слова сестры. Но немного собрался, от самого факта смерти родителя. И его сестра поручила ему вызвать участкового врача из поликлиники. И он вызвал, да не тому. Там посмотрели в карту очень старой бабушки и отправили доктора. Тот, а скорее всего та, то есть немолодая уже женщина, пришла в квартиру. Молодец, если зашла в комнату – не забыла клятву Гиппократа. В комнату, очень пахнущую предсмертным человечьим дерьмом. И – бегом оттуда. Участковый мент связался с врачом, узнав, что да как… Заочно написал протокол.
И вот еще какая мелочь. Бабуля, больная, забытая и совсем выжившая из ума, вечно мерзла. И накрывалась одеялом с головой, потому как была уверена, что так теплей.
Когда мы с Колей позвонили агенту, она нас послала, сказав, что шутка глупая и кощунственная. С трудом убедил ее, что говорю правду – клялся страшными клятвами.
Вечером того же дня мы снова были в жуткой квартире, приехав за папой Гены. Сестры Нины дома не было, а потому разудалые поминки лихо закручивались в тугой угарный клубок. В нем исчезали и появлялись лица… важные слова теряли смысл, который вдруг появлялся черт знает в чем… друзья и враги деградировали до знакомых, а знакомый, подкинувший на бутылку, становился родней… И бабушка, с головой закрытая одеялом, тоже была в нем. Живая, несмотря на справку.
Когда я, Коля и Генин папа покидали квартиру, заказчик стоял в коридоре, опершись о стену, и тяжело дышал. Бессмысленно посмотрев сквозь носилки с трупом отца, он поднял на нас мутные глаза и произнес:
– Помянуть бы надо… А то как-то не по-людски…
Когда трескучий киносеанс погас в моей голове, в который раз ухмыльнулся, всматриваясь сквозь время в эту историю. «Не приведи Господь так одичать», – думал я, вставая с дивана и направляясь к шкафчику бара. «А ведь дети – продукт их родителей. Что выросло, то выросло», – вспомнил я любимую присказку моей матушки. К этому ее выражению я и по сей день питаю смешанные чувства. С одной стороны – не люблю, когда она так говорит. Ведь это значит, что я ее чем-то расстроил, неприятно удивил, не оправдав ожиданий. А маму расстраивать я терпеть не могу, хотя изредка случается и по сей день. Но с другой… Эта фраза, такая простая и ясная, рождена святым материнским всепрощением. И готовностью принять и разделить все, что выросло под сенью ее заботы. И хорошее, и плохое. Победы, поражения, удачи и ошибки – они и ее тоже. Они на двоих.
– Что выросло, то выросло, – повторил я вслух. – Прекрасная эпитафия, кстати, – заметил я, представив эти слова на кладбищенском граните.
Неожиданно нервно тренькнул телефон, заставив чуть вздрогнуть. Судя по длинным протяжным трелям, звонили из города. «Кто бы это мог быть, вечером-то?» – гадал я, торопливо направляясь к телефону.
– Патанатомия, слушаю, – привычно сказал я, взяв трубку.
– Тёмыч, ты как там? – раздался в ней голос Бумажкина.
– Спасибо, неплохо. Без новостей, – отозвался я, пытаясь угадать, о чем пойдет речь. Набрать номер отделения без повода Вовка не мог. Порядком уставший за долгие годы от ежедневной ритуальной суеты, он ценил каждую минуту вне отделения. «Достала эта похоронка, хуже пьяного соседа. Пора от нее домой бежать, да не оглядываться», – частенько говорил он во второй половине рабочего дня, когда его окончание уже виднелось из-под текущей мимо рутины. И вдруг – такой звонок.
– Ну, тогда у меня для тебя новость, – так произнес он, будто был уверен, что новость эта мне понравится.
– Правда? – риторически удивился я, присаживаясь на стул.
– Ага… В общем, тут на завтра выдача обрисовалась. «Мосритуал» подбросил. Надо заняться.
(Воскресенье – единственный выходной ритуального комбината. Каждый седьмой день недели наш Стикс, несущий в своих водах нескончаемую череду похорон, замирает, взяв заслуженную передышку. Но иногда все же приходится нарушать порядок вещей. Случается это редко. Но завтра это случится.)
– Займусь, раз надо, – без особого энтузиазма согласился я, поняв, что грядущее беззаботное воскресенье будет беззаботным лишь отчасти. – А фамилия?
– Первенцев. Они его через пару часов привезут. Дачник, из Рязани едет, – пояснил Вовка. – А хоронят в Воронеже. Забирать будут в двенадцать. Делай по полной. Лады?
– Понял. Первенцев, на двенадцать.
– И еще отпевание у них будет. Отец Василий приедет. Помнишь его?
– Да, виделись однажды.
– Ну и молодца. Все, не проспи, трудяга.
– Постараюсь, – уныло кивнул я в трубку.
– Стараться не надо, надо не проспать. Агент у них Нинка, очень просила, чтоб все в лучшем виде.
– Она, по-моему, всегда это говорит, нет? Стандартная формулировка, так сказать.
– Не, в этот раз она как-то очень проникновенно это сказала.
– Не парься, Вова. Не опозорю. Отдыхай, давай.
– И ты тоже, – довольно буркнул в ответ Бумажкин. – Ну, выспись, в смысле, – спохватился он, укравший у меня тихий покой финального дня Большой недели.
– И высплюсь, и не просплю. Обещаю! – звонко отрапортовал я. И мы попрощались.
Агенты «Мосритуала», идя навстречу клиентам, отменили мое безмятежное воскресенье. На этот раз некто гражданин Первенцев, с которым мы пока не знакомы, отправится в последний путь из нашего траурного зала. Вовка назвал его «дачником», а значит, тот умер на даче. Или в рязанской больнице. Не важно. Родня, друзья и соратники отдадут ему последние почести в стенах четвертой клиники. И повезут его на родину, в какую-нибудь воронежскую деревню, где и придадут Первенцева земле на фамильном погосте, как он и хотел. Бумажкин велел «делать по полной». То есть все ритуальные услуги, на которые способен санитар Антонов, уже оплачены в кассе «Мосритуала». И я должен сделать с телом все, что посчитает нужным мой профессиональный опыт. Одеть, побрить, причесать, уложить в гроб, устранить посмертные дефекты лица, наложить грим, если потребуется. Плюс ритуальное оформление гроба (церковное покрывало, распятие и свечку в сложенные замком руки, венчик на лоб и венок в изголовье). Когда закончу, на деликатном тихом подкате вывезу Первенцева в траурный зал и вместе с кем-то из родни установлю его на постамент.
Потом отец Василий, похожий на Чехова, интеллигентный моложавый батюшка пенсионного возраста, отпоет его прямо у нас, в траурном зале. В те годы отпевания в больничном морге случались довольно редко. За три с лишним года, что я хоронил великий русский народ, я лишь пару-тройку раз видел этот красивый певучий обряд. Точнее сказать – слышал из-за закрытых дверей зала прощаний. (Сейчас это обычная практика, и у нынешних санитаров такое бывает иногда по нескольку раз в день.) Через пару минут после отпевания послышится ворчание отъезжающего катафалка, и Царство мертвых вновь вернется к своему обычному воскресному режиму: «всех впускать, никого не выпускать». Сонный санитар будет нехотя открывать дверь бригадам перевозки. И если Аид будет к нему благосклонен, таких визитов случится немного.