людей, но, как все подобные люди мало и я давал. Я никого не предал, не клеветал, даже в самые трудные годы выгораживал, как мог, попавших в беду. Но это значок второй степени, и только. Это не подвиг. И, перебирая свою жизнь, ни на чем я не мог успокоиться и порадоваться. Бывали у меня годы (этот принадлежит к ним), когда несчастья преследовали меня. Бывали легкие — и только. Настоящее счастье, со всем его безумием и горечью, давалось редко. Один раз, если говорить строго. Я говорю о 29–м годе. Но и оно вдруг через столько лет кажется мне иной раз затуманенным: к прошлому возврата нет, будущего не будет, и я словно потерял все.
Догонять пропущенное уже сил нет (или еще сил нет), так что за мной долгу дней десять. Это бывало за семь лет, что ведутся книжки, особенно вначале, в 50–м году, когда я не был так педантичен. Сейчас случилось поневоле. Я болел, неинтересно болел, как, бывает, неинтересно пьешь: никак не напьешься, только в голове пусто. Продолжаю подсчет. Дал ли я кому?нибудь счастье? Не поймешь. Я отдавал себя. Как будто ничего не требуя, целиком, но этим самым связывал и требовал. Правилами игры, о которых я не говорил, но которые сами собой подразумеваются в человеческом обществе, воспитанном на порядках, которые я последнее время особенно ненавижу. Я думал, что главные несчастья приносят в мир люди сильные, но, увы, и от правил и законов, установленных слабыми, жизнь тускнеет. И пользуются этими законами как раз люди сильные для того, чтобы загнать слабых окончательно в угол. Дал ли я кому?нибудь счастье? Поди разберись за той границей человеческой жизни, где слов нет, одни волны ходят. И тут я мешал, вероятно, а не только давал, иначе не нападало бы на меня в последнее время желание умереть, вызванное отвращением к себе, что тут скажешь, перейдя границу, за которой нет слов. Катюша была всю жизнь очень, очень привязана ко мне. Но любила ли, кроме того единственного и рокового лета 29–го года[223], — кто знает. Пытаясь вглядываться в волны той части нашего существования, где слов нет, вижу, что иногда любила, а иногда нет, — значит, бывала несчастна. Уйти от меня, когда привязана она ко мне, как к собственному ребенку, — легко сказать! Жизни переплелись так, что не расплетешь, в одну. Но дал ли я ей счастье? Я человек непростой. Она — простой, страстный, цельный, не умеющий разговаривать. Я научил ее за эти годы своему языку — но он для нее остался мертвым, и говорит она по необходимости, для меня, а не для себя. Определить, талантлив человек или нет, невозможно, — за это, может быть, мне кое- что и простилось бы. Или учлось бы. И вот я считаю и пересчитываю — и не знаю, какой итог.
Обычно в день рождения я подводил итоги: что сделано было за год [224]. И в первый раз я вынужден признать: да ничего! Написан до половины сценарий для Кошеверовой. Акимов стал репетировать позавчера, вместе с Чежеговым, мою пьесу «Вдвоем»[225], сделанную год назад. И больше ничего. Полная тишина. Пока я болел, мне хотелось умереть. Сейчас не хочется, но равнодушие, приглушенность остались. Словно в пыли я или в тумане. Вот и всё.
Прошли праздники[226]. Я их не заметил, как и подобает лежачему больному. Я, в сущности, лежу уже десятый месяц. И не узнаю себя. Я долго чувствую. Всю ночь могу думать об одном и том же. Как бы это не было мучительно. Я думаю, что если поправлюсь надежно (это мне трудно себе представить), то начну писать по — новому.
Надоело мне уходить в болезнь все глубже и глубже и без особого к тому основания. Если я не встряхнусь и не поднимусь — не выбраться мне из болезни. Говорил сегодня с Козинцевым[227]. Он рассказал, что видел сегодня на улице старика, сердитого и смотрящего до того по — крестьянски, что Козинцев решил, что он со студии, приготовлен к съемке, но, оказавшись поближе, убедился, что старик — настоящий старик, с бородой… вьющейся от природы, с вьющимися седыми волосами. Седые кудри лежали правильно — но сами собой, без помощи студий — ных парикмахеров. Старик был пьян — но благостно, никого не обижал. Он заговаривал с детьми так ласково, что матери останавливались: «Послушай, дедушка тебе что?то хочет сказать». А дедушка умолял всех встречных детей об одном: «Милый ты мой, хороший. Вот такой хороший мальчик, — я тебе голубя подарю — живого. И живого теленочка. А ты меня за это зарой. Только хорошенько зарой, милый ты мой, хороший мальчик». Вот уже и без четверти семь. Ночь проспал как будто. За окном очень тихо
Примечания
С. 16.
С. 17.
С. 19–20…
С. 22.
С. 23…
С. 24.
С. 25…
С. 28.
С. 31
С. 32.