коллективной и вместе с тем принудительной работы считал как бы общим. Но с некоторым удивлением убедился, что я работал не напрасно. Но главным героем был Акимов. Его упорство противостояло стихии эстрады, и он победил. Появилось некоторое подобие спектакля и неожиданно большой успех. Присутствовало московское начальство. А мы работаем сегодня до ночи. Точнее, они.

Работали мы до ночи вчера после заседания в «Европейской» в 77–м номере у Свитнева[133]. В гостинице встретились мы в 12, ушли в пять. Московские гости записывали, слушая репетицию, чуть ли не каждое слово и предъявили нам большое количество претензий. Но, к счастью, небольших. Тем не менее вчера я написал две интермедии. Точнее, одну написал между заседанием и репетицией, другую придумал совместно с Гузыниным и Райкиным уже в театре. Потом я удрал к Германам, у которых не был с середины марта прошлого года. Танины именины. Поэтому и написал вчера, что работали до четырех часов ночи «они». Я отпал в одиннадцать. Но сегодня с девяти я уже печатал на машинке. Я так давно не работал напряженно, внося последние поправки в пьесу уже на ходу, что испытываю наслаждение. Чувствую, что живу. Акимов днем успел внести все поправки. Почти все поправки — ведь последние из них я принес ему на репетицию. Вечером еще одна репетиция. Завтра в двенадцать — генеральная. Послезавтра — просмотр… Вчера звонила Наташа, но, к сожалению, в Комарово. Разговаривала с Шурой. Приедет 3–го. Собирается приехать 3–го. Без Андрюши. Экзамены сдала на «отлично».

Вчера ночью после спектакля у Райкина выехал я в Комарово[134] . Начинаю приходить в себя. Не был тут неделю, а кажется, что месяц, так много пережито всяких волнений за эти дни. Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались, Райкин спел: «старый птенчик» вместо «веселый». Испортился клапан концертино у Шуры Маслюкова. Не получилась проекция задника с видами Парижа. Но тем не менее успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни.) Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И так далее. И все?таки я скорее доволен. Я все?таки полноправный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен…

Совещание по детской литературе открывается в Москве 14 апреля [135]. Я, узнав это, обрадовался. Мне давно хочется побывать в Москве, поговорить с Наташей, а как раз 16–го — день ее рождения. Она хочет в июне, вместо того чтобы ехать на практику со своим курсом, отправиться в Туркестан к Олегу. Это меня пугает по многим причинам. Выглядит Наташа ужасно, в июне в Средней Азии жара страшная, а главное — я боюсь этой силы ее привязанности к мужу. Как бы она не навредила им. Их семейной жизни… Все эти дни обдумываю письмо к Наташе и ничего не могу придумать. Точнее, все мысли рассеиваются от сознания, что действовать дочь будет не по умным моим советам, а по безумным своим чувствам. А не написать — тоже нельзя. Какие еще новости? Из мелких горестей вот какая. В четверг записали на пленку мой разговор с детьми. Записывали без репетиции, мне он казался удавшимся, и вчера объявили в газете — в 17.15 он будет передаваться по радио. Я ждал этого с интересом. Но вдруг с утра в Комарове выключили свет. Пришлось пойти в Дом творчества слушать передачу по трансляции. Со мной пошла Катюша, а в самом Доме к нам присоединились Пантелеев и Рахманов. Впечатление у меня от передачи получилось ужасающее. Нарочитые, наглые, актерские интонации, о которых я и не подозревал. Словом, второй день это мешает мне жить. Больше выступать не буду.

Я сегодня утром кончил пьесу «Медведь», которую писал с перерывами с конца 44–го года[136]. Эту пьесу я очень любил, прикасался в последнее время к ней с осторожностью и только в такие дни, когда заболел в первый раз в жизни по — новому. Обычно, то есть всегда до сих пор, я болел так — зараза попадала извне, а я ее пересиливал, перебарывал. Теперь же сдал я сам. Измена пришла изнутри. Заболели почки: боль, температура. Но я не испугался, а удивился: так это, значит, правда, что люди стареют. Точнее, значит, это правда, что и я старею, как все люди. Первый акт я написал относительно скоро. Акимов стал торопить со вторым. И вот я пошел читать ему начало этого акта. Было это, кажется, в 47–м году. Когда я шел по второму коридору третьего этажа, какая?то девочка из своих дверей опрокинула корзинку, пролила постное масло. Она замывала мрачно пятно. Я пришел к Акимову, и он очень неприятно изругал второй акт и кое?что в первом. Любовную сцену, которую я очень любил. Я оскорбился. С тех пор каждый раз, как вижу я темное масляное пятно на полу коридора, так вспоминаю эту несчастную читку. (Пятно сохранилось до сегодняшнего дня.) Рассердившись, я написал второй акт заново, не прикасаясь к первому. Акимову на этот раз он понравился. Я читал два акта труппе, потом в Москве. И понял, что поставить пьесу не удастся, да и не следует. Третий акт я пробовал писать в Сочи — в несчастное лето 49–го года. Но написал его в последние месяцы. И вот сегодня утром дописал, не веря, что это произошло.

Вчера к вечеру погода стала совсем хороша, и я в семь часов вышел бродить, прощаться с белыми ночами[137]. Пошел по Невскому, потом в сад против ворот Адмиралтейства, тех, что под шпилем. Они в лесах, в лесах и центральная башня. Днем ходили по магазинам в служебное как будто время, но все они были набиты покупателями, не протолкнешься. Полны были и все скамейки в саду. На песке у фонтана — дети. Две девушки с учебниками на боковой скамейке. Одна вчиталась так, что ничего не видит и не слышит, другая не то мечтает, не то вот — вот заснет, и ее некрасивое лицо светится женственным и покорным выражением. Я усаживаюсь с краешку на скамейке так, что мне виден Петр в профиль от Адмиралтейства, издали. Мне чуждо прошлое статуи. Мне понятно, что она живет сегодня. Не смыслом своим, а самим фактом своего существования. Всадник на коне с вечно знакомым движением. Я сидел недолго по неусидчивости своей и, выйдя из сада, пошел вдоль ограды к статуе. И тут, чуть не с каждым шагом, она казалась мне все прекраснее — и Петр, и его посадка, и конь. Но вблизи конь глядел немилостиво, строже всадника, и мне показалось, что он был страшнее Петра, когда они скакали по улицам. У самого памятника какая?то девушка с «лейкой» в руках училась снимать и все спрашивала, глядя в какое?то окошечко на верху аппаратика: «Значит, два изображения должны слиться в одно?» За памятником, ближе к концу сада, старые деревья.

Я был осмеян за свою привычку рассказывать о том, что прочел в мемуарах. Мои старые друзья долго глумились надо мной, и, как нарочно, несколько дней назад я получил напоминание об этом. Я на время, со своим несчастным даром обижаться через годы после нанесения обиды, потерял то счастливое ощущение, с которым шагал через сад. Но потом отошел, вспомнив, что давно уже чувствую, что дело не в том, что эти люди, о которых я читал в мемуарах, жили, а в том, что они входят в мою жизнь и сегодня. Я просто не умел это объяснить. И я посмотрел с новым чувством на бывшую лавку Смирдина на углу Мойки и площади. И вообще ожил. Вот и все, что я могу рассказать о вчерашней прогулке.

Бестолковые дни, не работаю. Вчера болтался без толку. Бестолково и описал свое ощущение прошлого во вчерашних записях на предыдущей странице. Они, люди, которых я вечно вспоминаю в связи с Ленинградом, не кажутся мне умершими. Они при самом легком напряжении внимания представляются мне живыми. Продолжающими жить, но не потому, что входят в мою жизнь, а сами по себе…

Жарко. Сегодня в «Советском искусстве» помещена статья «Вопреки теме и жанру»[138], в которой за обозрение, написанное с таким отвращением, и мучениями, и унижениями, меня ругают[139]. Прощай, Райкин! Я похудел. После того как меня отравил своим трупным ядом Нагишкин и у меня вдруг давление стало 205/115, я принял меры. Стал худеть. Перестал есть, как ел. И вот я потерял за два почти месяца килограммов восемь, а давление стало 130/80. Я теперь легко хожу и лучше себя чувствую, но работаю с трудом. Вечный мой неистребимый враг, душевная болезнь, что ли, не дает мне работать, да и всё тут. И я настолько лучше чувствую себя, когда работаю. Настолько счастливее, что понять не могу, почему я этого не делаю. Сценарий я давно мог кончить. Пьесу тоже. «Медведя», слава богу, я хоть довел более или менее до конца, да чтобы совсем не сойти с ума от ужаса, пишу в этих тетрадках. А то совсем засосали бы меня зыбучие пески. «Тело отяжелевшее засасывает грязь», как писал я мальчиком в стихах.

Был вчера в городе на общем собрании по поводу годовщины решения ЦК[140]. Народа немного — большая часть в отпуске, в разъездах. Ресторан пуст, за двумя — тремя столиками скромно обедающие писатели. Доклад Катерли. Выясняется из цифр, ею приводимых, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату