действовали, и, пока я не открыл окно, что удалось не сразу, птица все металась и пищала в отчаянье. А когда открылось окно, синица исчезла так беззвучно, что я не поверил себе, поискал еще ее между занавесками. Ворона трижды каркнула, когда открылось окно, и мне вспомнилось, что дома у нас считалось дурной приметой, если птица залетит в комнату. Небо ясное, на землянике — иней. Тополя под окнами и кусты еще зеленые, ни одного желтого листика. Едва кончилось происшествие с птицей, как мне пришлось одеваться — кот поднял крик. Я вышел с ним, думая о приметах. Верю я в них или не верю? Так интересно думать, что и в самом деле существуют финские колдуны. Пошатываясь, ходил наш больной кот под кустами, все приникая вплотную носом к веткам. И открывал рот. Дыхание захватывало. Кошки бродили тут ночью. А я глядел и думал о пяти годах, прожитых тут. Прежде мы уезжали куда?нибудь каждое лето, а теперь все не трогаемся с места. И от этого слились все годы в одно целое. Трудно, вспоминая, разделить годы. Сначала — Рахманов, Пантелеев. Попытка писать повесть. Длинные прогулки, когда еще не было чувства пустоты в лесу и на море, какое овладело мной в прошлом году. Отъезд Наташи в Москву, ее замужество — это до окончательного переселения сюда.

Вспоминаю эти пять лет. Бывал ли я за эти, сбившиеся в один ком, дни счастлив? Страшно было. Так страшно, что хотелось умереть. Страшно не за себя. Конечно, великолепное правило: «Возделывай свой сад», но если возле изгороди предательски и бессмысленно душат знакомых, то, возделывая его, становишься соучастником убийц. Но прежде всего — убийцы вооружены, а ты безоружен, — что же ты можешь сделать? Возделывай свой сад. Но убийцы задушили не только людей, самый воздух душен так, что, сколько ни возделывай, ничего не вырастет. Броди по лесу и у моря и мечтай, что все кончится хорошо, — это не выход, не способ жить, а способ пережить. Я был гораздо менее отчетлив в своих мыслях и решениях в те дни, чем это представляется теперь. Заслонки, отгораживающие от самых страшных вещей, делали свое дело. За них, правда, всегда расплачиваешься, но они, возможно, и создают подобие мужества. Таковы несчастья эти, и нет надежды, что они кончатся. Еще что? С удивлением должен признать, что я все же что?то делал. Заставил себя вести эти тетради каждый день. Написал рассказ о Житкове, о Чуковском, о Печатном дворе, о поездке поездом в город — это уже переписано, а в тетрадях почти все готово, нуждается только в переписке, написано много больше. О Глинке, о Шкловском, о путешествии по горам. Не считая беспомощного, но добросовестного рассказа о себе от самого раннего детства до студенческих лет. Точнее, до конца первой любви. Тут я сказал о себе все, что мог выразить. И сознательно ничего не скрыв. Получилось вяло от желания быть правдивым, но часто и правдиво. Дописал я «Медведя», который сначала радовал, а теперь стал огорчать. Переписал сценарий «Водокрута» — недавно. Написал «Два клена», что далось мне с трудом. Сначала получилась, а точнее, не получилась пьеса «Василиса Работница», и только в прошлом году — «Два клена». И работал для Райкина, с ужасом.

В общем, перебирая все, что написал за эти пять лет, я не без удивления замечаю, что это не так уж мало. Но успеха, как до войны или с «Золушкой» после — я не видел. Более того. Гурко и Нагишкин, из которых последний упорно и настойчиво на совещании по детской литературе, потом в «Комсомольской правде», потом в «Новом мире» поносил меня всячески. И при том до такой степени удушливо, что хоть дерись, а не станет легче. Нет, тяжелое время прожил я тут. А болезнь Катюши. А смерть Тони. Нет, лучше уж вспоминать другие времена. В Союзе, куда мне предстоит сегодня ехать на заседание ревизионной комиссии, любят говорить мне при встрече одну и ту же фразу: «Тем, что вы живете в Комарове, вы продлили себе жизнь». И фраза эта своей глупостью, скудостью и узостью каждый раз действует на меня угнетающе. Во — первых, я не чувствую необходимости принимать меры для продления жизни. Не потому, что собираюсь помирать, а как раз потому, что не собираюсь. Во — вторых, жизнь определяется не свежим воздухом и здоровым климатом. Уйти от чувства, что за забором сада, который тебе положено возделывать, кого?то душат, невозможно. И тревога пополам с унынием не рассеивается, когда живешь в дачном поселке. Именно в Союзе ощущение удушливости особенно отчетливо. Именно там оно и вырабатывается. И именно там с идиотским упорством повторяют, что я, счастливец, продлеваю свою жизнь в Комарове… При всем рассказанном я чувствую, что могу работать. Прошлогоднее затмение рассеивается. Как будто что?то вернулось в Комарово — бродить стало интересно, как в первые годы. Жизнь продолжается.

Вчера вечером прочитал начало сценария Пантелееву и, как всегда, стал сомневаться после чтения, так ли следует начинать[166]. И придумал новое начало. И сегодня все время о нем думаю. А что, если начинать всю историю с того, что Дон Кихот останавливается на перекрестке четырех дорог, пробует прочесть надпись на придорожном камне и обнаруживает, что она давно стерлась. Тогда, по рыцарскому обычаю, бросает он поводья на шею коня — пусть Росинант приведет к подвигам. Но Росинант заснул. И никуда не хочет идти. И мимо рыцаря, прикованного к месту, проходят различные люди, из разговоров с которыми и выясняется, кто он и что он. И все думаю я на этот счет, и думаю, и не могу решить. Во всяком случае, попробую я это начато сделать. Проходят мимо козопасы с копьями, проезжают молодые, и наконец Самсон Карраско. Этот уверен в превосходстве науки над мечтаниями. И, может быть, в финале встречаются они на перекрестке еще раз. Ты возьмешь у меня знаний, а я у тебя научусь ненависти к злу, и любви к добру, и любви к действию. Вчера я почти целый день пробыл в городе. Заседал секретариат, и ревизионная комиссия на нем присутствовала. Сильно побелевший и с мешками под глазами Кочетов. Побелевший лицом. Еще побелевший, он всегда был бледен. Тощелицый, хитрейший и легковеснейший Дудин. Еще и рябой при этом. Он все заседание писал эпиграммы, и рисовал карикатуры, и писал записки разным людям — вел себя, как неусидчивый, плохой мальчик. А когда говорил по делу, то казалось, что это фальшивка. Все это не беда — не скрывайся за этим и робость, и трижды хитрость. Рассмешив — обезоружить. И он в дружбе с черносотенцами.

Он встает и все тем же поддельно — значительным голосом, как бы играя в секретаря правления, глядя в сторону, вносит предложения, и какие там шутки. Вся муть и мрак, о которых стараешься не думать, входя в Союз, заполняют комнату. Он считает полезным для своей карьерки объединиться с палачами — неудачниками. Неудачниками в области литературы. Кочетов сделан из более благородного материала. Он верит, что прав. Озлобленность, которую он внес неожиданно для всех в свою секретарскую работу, им выстрадана. Очевидно, годы газетной работы его воспитали известным образом. Не сама работа, а редакционный воздух, борьба самолюбий, удары по лицу за малейшую удачу. И он болен. Во всяком случае, держится он — как бы это сказать — масштабнее… Я, отвыкнувший в Комарове от заседаний, помалкиваю, и стараюсь не смотреть фактам в лицо, и убеждаю себя, что все может обойтись. Когда кончается заседание секретариата, начинается ревизионная комиссия. Председатель наш, Подзелинский, очень маленького роста, с большой лысой головой, кислым выражением лица, — личность странная. От него по наружности никто ничего хорошего не ждет, но очень обижаются, когда он полностью подтверждает эти подозрения. Недоверчив и мнителен до чудачества. Он перестал выступать от нашего бюро пропаганды с чтением своих художественных произведений, чтобы не говорили, что он зарабатывает, пользуясь тем, что он председатель ревизионной комиссии. Напал на Котовщикову за то, что взяла она ссуду в Литфонде. Безвозвратную. Она объяснила ему, что членство в комиссии не лишает ее прав рядового члена Союза. С месяц ворчал он. Пока вдруг сам не взял такую же ссуду. Из зависти.

Все думаю о «Дон Кихоте». Мое начало кажется мне теперь милым, что раздражает меня. Дух романа суровее. Тоска по добру прорывается через колотушки, жестокость, условное остроумие тех дней и такую же рассудочную поэзию. То, что нам дорого, сказывается в «Дон Кихоте» как бы украдкой. Контрабандой. Причем автор как будто сам смущен тем, что у него высказывается. Дон Кихот говорит умно и трогательно — и тут же автор спешит пояснить: эти речи удивительны у безумца! Они как бы и приводятся для того, чтобы показать, какая удивительная, достойная описания вещь — безумие. И если нарушить эту как бы непроизвольно сказывающуюся поэтическую, человеколюбивую сторону, точнее, если дать ей выйти открыто на первый план — ничего хорошего не выйдет. Воздух романа строг, сух, жесток. И этого нельзя забывать. Поэтому детски откровенное начало меня смущает. То начало, что я написал.

Вчера вечером охватила меня вдруг без причины и без подготовки комаровская тоска. Впрочем, причина была — дождь и тьма. Но потом я взялся переделывать начало сценария и успел даже переписать переделку на машинке. Из уважения к Дон Кихоту делаю я по — новому, точнее, по — старому: пишу сначала от руки и только потом перепечатываю. И это мне помогает очень и как будто даже ускоряет дело. Не мешала ли мне машинка в последние годы? В новом варианте выгодно, что показываю я рыцаря настоящего, пока идут надписи. Есть с чем сравнивать Дон Кихота, когда видят его зрители впервые. Начало, правда, немножко похоже на литературный сценарий «Золушки», но в картину тот пролог не вошел. И новое начало ближе к открытой стороне романа — насмешливой. В первом варианте слишком

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату