Сасаки опустилась на циновку и закрыла глаза. Но не уснула: губы ее шевелятся, реснички вздрагивают. Она снова и снова пересчитывает окруживших ее бумажных журавликов. Их такая большая стая. Они спасут ее! Но вот одного не хватает…
Не хватает одного журавлика! А где наш журавлик 'глаголы здесь чудили, задачки с рельс сходили'?
— Почему 'театральное ружье' не выстрелило? — сетует Пьеро. — Почему в нужный момент он не появился в доме Сасаки?
— В Театре не все кончается благополучно. В Театре ружье может и не выстрелить в самый нужный момент, — оправдываюсь я.
— Вырвем листок из тетрадки и сделаем нового Журавлика, — тут же предложил Арлекин.
— Нет тетрадки, — мрачно отозвался Пьеро, — но он еще подоспеет… наш Журавлик.
И мои помощники от отчаяния снова почувствовали себя на сцене.
Я такой веселый, что у меня по лицу текут слезы, а вместе со слезами течет грим. Может быть, я больше не Арлекин? Может быть, я превратился в Пьеро? Все перепуталось в нашем Театре.
— Мы не можем больше быть статистами! — воскликнул Пьеро.
— Мы хотим действовать. Мы должны спасти Сасаки! — поддержал его товарищ.
Мои спутники были удивительно едины:
— Нам нужны другие роли… в этой мистерии!
— Но мистерия уже написана, — робко возразил я, — других ролей нет.
— Тогда автора — на мыло!
— Но автор — жизнь!
Этот довод не подействовал на моих друзей.
— В жизни надо бороться. Только негодяи сидят сложа руки, когда человек в беде. Мы не согласны!
— Мы уходим… Увольняемся по собственному желанию, — буркнул Пьеро.
— Не имеете права нас задерживать! — отстаивал свои права Арлекин.
Такого оборота дел я не ожидал. Я зажался и молчал. Я думал: хорошо, что они не стали рабами масок! Полный разлад с масками. Театр вышел из берегов. Сквозь маски проступали лица — взволнованные, полные решимости. Артисты становились людьми, и настоящими. Надо было помочь им удержаться, не смалодушничать.
— Вы же не дезертиры, — стараясь сохранить спокойствие, сказал я. Мы вместе изопьем эту чашу. Вместе дойдем до цели.
— До какой цели? — в голосе Пьеро чувствовалась жесткость. — Когда все погибнут и останутся одни тени?
— Тогда уходите, — все так же сдержанно сказал я. — Ваши тени останутся как укор вам. Я принимал вас за людей, а вы оказались тенями.
Никто не тронулся с места. Я чувствовал, как они борются сами с собой.
Шурша кимоно, в комнату бесшумно вошла Мама. Она села на краешек циновки и нежно провела рукой по головке дочери, как бы снимая боль. Потом заговорила:
Сасаки молчала, только дыхание ее стало учащенным. Потом она открыла глаза, из последних сил приподнялась на локте.
Нет, Сасаки не умирала, она возвращалась к Природе. Ее ждали реки и рощи, птицы и облака, метелочки риса и жар горы Фудзи. И, видимо, единственным человеком, кто понимал это, была Мама. Ведь она была той частью природы, которая дала жизнь Сасаки. Теперь эта жизнь уходила. Нет! Не исчезала, а принимала новую форму.
В обычном спектакле — горе и рыдания Матери вытеснят весь смысл того преображения, которое происходит с человеком, переходящим границу жизни и смерти. Но мы играем мистерию и как бы поднимаемся над жизнью, над болью, над страданиями. И слово Матери звучит как молитва. И надежда на что-то сверхъестественное побеждает безнадежность человеческого горя.