— Я вас спрашиваю серьезно. И вам, молодому специалисту, занимающему ответственную должность, не к лицу паясничать.
— Если серьезно, то освободите меня от должности начальника цеха.
Широкий испуганно заморгал; словно рассчитывая ресницами защититься от крамолы. Луцкий побледнел. Вот тогда-то он встал и отнес бородатому начальнику пепельницу. Вернувшись за стол, решительно спросил:
— Миронова, пойдете начальником во второй цех?
Я буквально подскочила:
— Да вы что, Борис Борисович, прямо от конвейера?
— Поверьте мне, Наталья Алексеевна, — гневно сказал директор. — Это лучше, чем от студенческой скамьи.
За его уверением была логика. И не только логика, но и печальная практика. Но я не была готова к такому повороту событий. Я откровенно испугалась. Подалась корпусом вперед, к столу. И протараторила:
— Нет, нет, Борис Борисович, так сразу я не могу.
Луцкий ничего не ответил. Взял авторучку и стал что-то писать в левом верхнем углу акта. Писал долго.
Наконец вызвал секретаршу, отдал ей акт. Сказал:
— В приказ!
Я сидела, нагнув голову, смотрела себе в колени. Впервые присутствовала при ситуации, которую на фабрике все называют одним словом — «разнос».
Услышала голос директора:
— Диспетчеру закройного цеха Жариковой — выговор. Мастеру смены Горбатовой — выговор. Вам, — это относилось к бородатому начальнику, — строгий выговор. Еще подобный случай — уволю. И не гримасничайте. Такую характеристику дам, всю жизнь вспоминать будете. Идите.
Бородатый начальник усмехнулся, поставил пепельницу на ручку кресла. И ушел, не сказав до свидания.
— Георгий Зосимович, вами я тоже недоволен. Это надо кончать.
— Что, кончать? — тихо и как-то тоскливо спросил Широкий.
— Где это видано? Фабрика задыхается от нехватки специалистов, а у вас человек с дипломом сколько времени сидит на конвейере... Под суд отдам. Под суд!!!
Мы не знали, можно ли за такое дело отдавать под суд? Или Луцкий просто грозился в гневе? Ушли из кабинета если не испуганные, то, во всяком случае, подавленные.
— Вот к чему самодеятельность приводит, — мрачно сказал Широкий, — Я, к вам, Наталья Алексеевна, с пониманием отношусь, с уважением. А вы ко мне ни понимания, ни уважения не проявляете. Идете на поводу у малокультурной и легкомысленной Закурдаевой. Как хотите, а бригадиром ей больше не быть.
И Широкий прибавил шаг, давая понять этим, что ему некогда, что никакие доводы ему не нужны.
Добралась домой еле-еле. Словно разговор с Настенькой отнял последние силы. Успела позабыть, что повздорила в столовой с Буровым. А он не забыл. Не встретил, как обычно, у дверей. Не взял авоську с продуктами. Остался сидеть в кресле. И смотрел на меня, как судебный обвинитель.
Днем я позвонила ему из цеха и сказала, чтобы он приходил в столовую. Буров сказал:
— Купи минеральной воды.
Но минеральной воды не было. Была только водопроводная. В посудомойке. Я налила стакан и поставила перед его тарелкой. Буров спросил:
— Как прошли выходные дни?
— В субботу целовалась на улице Герцена прямо на проезжей части.
— А машины? — Он не поверил. Он думал, что я шучу.
— Тормозили, как перед красным светом... А твои дела? Много написал?
В ответ он промычал, точно настоящий теленок. Он всегда мычал, когда дело касалось его «творчества».
— Бронислав сказал, что твой очерк о рыбаках не пойдет. Его зарубила редколлегия. И вообще, то, что ты написал, не здорово.
Морщинки, словно муравьи, забегали по лицу Бурова. Спросил подчеркнуто равнодушно:
— Красный свет... Это Бронислав?
— Угу... А как ты догадался? — предельно наивно поинтересовалась я.
— Ты могла бы не информировать меня о своих похождениях.
— Не нравится?
— Нет, — отрезал он.
— Давай разойдемся.
Он положил вилку. Осторожно огляделся по сторонам: не слышал ли кто моих слов, не обращают ли на нас внимание. Сказал:
— Поговорим дома.
...Я прошла на кухню. Вынула из авоськи кефир, докторскую колбасу, батон. Потом заперлась в ванной. Душ освежил меня немного. Но ванная была очень тесная. Я забрызгала пол. Пока вытерла тряпкой, опять навалилась усталость, будто бы я не освежалась...
Буров по-прежнему сидел в кресле. Я сказала:
— Мог бы и приготовить ужин.
Он сверкнул очками.
— Нужно сначала поговорить.
— О чем? — не поняла я.
Муж саркастически улыбнулся!
— Разводиться нам или нет.
Видимо, от усталости я была спокойна, как никогда. Мозг работал ясно. Злиться не хотелось. Спорить тоже. Хотелось молчать и смотреть...
Я села в кресло напротив. Теперь нас разделял только журнальный столик: хрупкий и красивый. На его полированном верхе отражалась распахнутая рама, цветы, стоящие на подоконнике, и даже облака в темнеющем небе.
Спросила тихо:
— Что ты хочешь сказать? Лучше бы ведро с мусором вынес.
Последняя фраза подействовала на него удручающе. Он словно бы уменьшился в кресле. Поежился. Снял очки.
— Сегодня за обедом ты ясно дала понять, что семейная жизнь со мной тебя не устраивает.
Хотела ответить ему: «Как ты догадался?» Но леность опутывала меня, словно сон. Я промолчала.
— Я полагаю, — продолжал Буров, — каждый из супругов должен обладать достаточно высоким чувством ответственности друг перед другом за свои слова и поступки.
Решила изображать на лице тупость. Глупо уставилась в зеркало серванта, где не было никакой посуды, кроме дюжины длинных хрустальных фужеров, подаренных на новоселье Анной Васильевной Луговой. Впрочем, какой смысл хоть что-то изображать на лице, если Буров снял очки и неспособен различать нюансы. А может, тупость не такой уж нюанс...
— Ты молчишь, — продолжал Буров, — это дает мне право надеяться, что слова твои всего лишь результат эмоций, а не работы мысли.
Квартира выходила окнами на восток. И закат догорал где-то за другими крышами. А над нашей небо уже готовилось ко сну. Комната наливалась темнотой, клубкастой, как облако. Звуки от машин обретали ночную четкость, искры, с трамвайные проводов полыхали нежно, словно далекие зарницы.
— Счастливая особенность нашего брака состоит в том, что он явился хорошим последствием любви с первого взгляда. Я полюбил тебя сразу, как только ты вошла в кабинет. Помнишь, принесла рисунки.
— Помню, — наконец соизволила отозваться я. — Но должна честно признаться, ты не произвел на