павлин?
Клима поразила дерзость этих слов, и они еще плотнее легли в память его, когда Туробоев, продолжая спор, сказал:
– Чем ярче, красивее птица – тем она глупее, но чем уродливей собака – тем умней. Это относится и к людям:
Пушкин был похож на обезьяну, Толстой и Достоевский не красавцы, как и вообще все умники.
Лирическое молчание Макарова сердило Клима. Он спросил:
– Помнишь Пушкина:
Макаров взглянул на него трезвыми глазами и не ответил. Это не понравилось Климу, показалось ему невежливым. Прихлебывая чай, он заговорил тоном, требующим внимания:
– Когда говорят о красоте, мне кажется, что меня немножко обманывают.
Макаров выдернул пальцы из волос, снял со стола локти и удивленно спросил:
– Как ты сказал?
Повторив свою фразу, Клим продолжал:
– Что красивого в массе воды, бесплодно текущей на расстоянии шести десятков верст из озера в море? Но признается, что Нева – красавица, тогда как я вижу ее скучной. Это дает мне право думать, что ее именуют красивой для прикрытия скуки.
Макаров быстро выпил остывший чай и, прищурив глаза, стал смотреть в лицо Клима.
– То же самое желание скрыть от самих себя скудость природы я вижу в пейзажах Левитана, в лирических березках Нестерова, в яркоголубых тенях на снегу. Снег блестит, как обивка гробов, в которых хоронят девушек, он – режет глаза, ослепляет, голубых теней в природе нет. Все это придумывается для самообмана, для того, чтоб нам уютней жилось.
Видя, что Макаров слушает внимательно, Клим говорил минут десять. Он вспомнил мрачные жалобы Нехаевой и не забыл повторить изречение Туробоева о павлиньем хвосте разума. Он мог бы сказать и еще не мало, но Макаров пробормотал:
– Удивительно, до чего все это совпадает с мыслями Лидии.
Потирая лоб, он спросил:
– Что же ты?.. И усмехнулся:
– Не знаю, что спросить... Так странно... Он вдруг вспыхнул, даже уши его налились кровью. Гневно сверкая глазами, он заговорил вполголоса:
– Меня эти вопросы не задевают, я смотрю с иной стороны и вижу: природа – бессмысленная, злая свинья! Недавно я препарировал труп женщины, умершей от родов, – голубчик мой, если б ты видел, как она изорвана, искалечена! Подумай: рыба мечет икру, курица сносит яйцо безболезненно, а женщина родит в дьявольских муках. За что?
Называя органы латинскими терминами, рисуя их очертания пальцем в воздухе, Макаров быстро и гневно изобразил пред Климом нечто до того отвратительное, что Самгин попросил его:
– Перестань.
Но все более возмущаясь, Макаров говорил, стуча пальцем по столу:
– Нет, подумай: зачем это, а?
Клим находил возмущение приятеля наивным, утомительным, и ему хотелось возместить Макарову за упоминание о Лидии. Усмехаясь, он сказал:
– Вот и займись гинекологией, будешь дамским врачом. Наружность у тебя счастливая.
Макаров сразу осекся, недоуменно взглянул на него и, помолчав, сказал со вздохом:
– Ты странно шутишь.
– А ты, кажется, все еще философствуешь о женщинах, вместо того чтоб целоваться с ними?
– Это похоже на фразу из офицерской песни, – неопределенно сказал Макаров, крепко провел ладонями по лицу и тряхнул головою. На лице его явилось недоумевающее, сконфуженное выражение, он как будто задремал на минуту, потом очнулся, разбуженный толчком и очень смущенный тем, что задремал.
«Трезвеет», – сообразил Клим Самгин, ощущая желание отплатить товарищу и за офицерскую песню.
В этом ему помогли две мухи: опустясь на горбик чайной ложки, они торопливо насладились друг другом, и одна исчезла в воздухе тотчас, другая через две-три секунды после нее.
– Видел? Вот и все! – сказал Клим.
– Нет! – почти резко ответил Макаров. – Я не верю тебе, – протестующим тоном продолжал он, глядя из-под нахмуренных бровей. – Ты не можешь думать так. По-моему, пессимизм – это тот же цинизм.
Выпив остывший чай, он продолжал тише:
– Я, должно быть, немножко поэт, а может, просто – глуп, но я не могу... У меня – уважение к женщинам, и – знаешь? – порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего – уважение, даже к тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость – нет! Я много думал об этом...
– Но говоришь плохо, – отметил Клим.
– Да?
– Неясно.
– Ты – поймешь!
Макаров, снова встряхнув головою, посмотрел в разноцветное небо, крепко сжал пальцы рук в один кулак и ударил себя по колену.
– Это чувство внушила мне Лидия – знаешь?
– Вот как? – неопределенно произнес Клим и насторожился.
– Мы – друзья, – продолжал Макаров, и глаза его благодарно улыбались. – Не влюблены, но – очень близки. Я ее любил, но – это перегорело. Страшно хорошо, что я полюбил именно ее, и хорошо, что это прошло.
Он засмеялся, лицо его радостно сияло.
– Путаю? – спросил он сквозь смех. – Это только на словах путаю, а в душе все ясно. Ты пойми: она удержала меня где-то на краю... Но, разумеется, не то важно, что удержала, а то, что она – есть!
Самгин подумал не без гордости:
«Никогда я не позволил бы себе говорить так с чужим человеком. И почему – «она удержала»?»
– Любить ее, как вообще любят, – нельзя, – строго сказал Макаров. Клим усмехнулся:
– Почему же?
– Не смейся. Я так чувствую: нельзя. Это, брат, удивительный человек!
Он подумал, прикрыв глаза.
– В библии она прочитала: «И вражду положу между тобою и между женою». Она верит в это и боится вражды, лжи. Это я думаю, что боится. Знаешь – Лютов сказал ей: зачем же вам в театрах лицедействовать, когда, по природе души вашей, путь вам лежит в монастырь? С ним она тоже в дружбе, как со мной.
Клим слушал напряженно, а – не понимал, да и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно быть и с Лидией. Не верил он и тому, что говорил Макаров о своем отношении к женщинам, о дружбе с Лидией.
«Это – тоже павлиний хвост. И ясно, что он любит Лидию».
Самгин стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим