– Это не зарницы, а гроза, – поправил Клим и хотел погасить лампу, но Лидия сказала:
– Оставь.
Макаров, тихонько посвистывая, шагал по террасе, то появляясь, то исчезая, освещаемый безмолвным блеском молний.
– Проводите меня, – обратилась Лидия к Лютову, вставая со стула.
– С наслаждением.
Когда они вышли на террасу, Макаров заявил:
– И я пойду.
Но Лидия сказала:
– Нет, не надо.
Макаров, закинув руки за шею, минуту-две смотрел, как Лютов помогает Лидии идти, отводя от ее головы ветки молодого сосняка, потом заговорил, улыбаясь Климу:
– Слышал? Не надо. Чаще всех других слов, определяющих ее отношение к миру, к людям, она говорит: не надо.
Закурив папиросу, Макаров дожег спичку до конца и, опираясь плечом о косяк двери, продолжал тоном врача, который рассказывает коллеге историю интересной болезни:
– Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, – сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это? И, глядя на товарища через очки, он думал, что мать – права: лицо Макарова – двойственно. Если б не его детские, глуповатые глаза, – это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал:
– Все-таки ты влюблен в нее.
– Я уже говорил тебе – нет.
Макаров дунул на папиросу так, что от огня ее полетели искры.
– Однако она не самолюбива. Мне даже кажется, что она недооценивает себя. Она хорошо чувствует, что жизнь – серьезнейшая штука и не для милых забав. Иногда кажется, что в ней бродит вражда к себе самой, какою она была вчера.
Макаров замолчал, потом тихонько засмеялся, говоря:
– Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но – скотина и альфонс, – открыто живет с богатой, старой бабой, – хорошо сказал: «Мы все живем на содержании у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и – выразился. Тут, брат, есть что-то...
– Ничего не вижу, кроме цинизма, – сказал Самгин. Надвигалась гроза. Черная туча покрыла все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и только в одном месте огонь из окна дачи Телепневой освещал густую -воду.
Очень мало похож был Макаров на того юношу в парусиновой, окровавленной блузе, которого Клим в страхе вел по улице. Эта несхожесть возбуждала и любопытство и досаду.
– Изменился ты, Константин, – неодобрительно заметил Самгин. Макаров, улыбаясь, спросил:
– К лучшему?
– Не знаю.
Макаров кивнул головой и провел ладонью по рассыпавшимся волосам.
– Мне кажется – спокойнее стал я. У меня, знаешь ли, такое впечатление осталось, как будто я на лютого зверя охотился, не в себя стрелял, а – в него. И еще: за угол взглянул.
Помолчав, он стал рассказывать задумчиво и тихо:
– В детстве я ничего не боялся – ни темноты, ни грома, ни драк, ни огня ночных пожаров; мы жили в пьяной улице, там часто горело. А вот углов – даже днем боялся; бывало, идешь по улице, нужно повернуть за угол, и всегда казалось, что там дожидается меня что-то, не мальчишки, которые могут избить, и вообще – не реальное, а какое-то... из сказки. Может быть, это был и не страх, а слишком жадное ожидание не похожего на то, что я видел и знал. Я, брат, к десяти годам уже знал много... почти все, чего не надо было знать в этом возрасте. Возможно, что ждал я того, что было мне еще не знакомо, все равно: хуже или лучше, только бы другое.
Глядя на Клима смеющимися глазами, он глубоко вздохнул.
– А теперь за все углы смотрю спокойно, потому что знаю: и за тем углом, который считают самым страшным, тоже ничего нет.
– Я считаю, что самое страшное в жизни – ложь! – сказал Клим Самгин непреклонным тоном.
– Да. И – глупость... На мой взгляд – люди очень глупо живут.
Оба замолчали.
– Пойду, поиграю еще, – сказал Макаров. Над столом вокруг лампы мелькали ненужные, серенькие создания, обжигались, падали на скатерть, покрывая ее пеплом. Клим запер дверь на террасу, погасил огонь и пошел спать.
Слушая, как рычит, приближаясь, гром, Клим задумался о чем-то беспредметном, что не укладывалось ни в слова, ни в образы. Он ощущал себя в потоке неуловимого, – в потоке, который медленно проходил сквозь него, но как будто струился и вне мозга, в глухом реве грома, в стуке редких, крупных капель дождя по крыше, в пьесе Грига, которую играл Макаров. Скупо бросив несколько десятков тяжелых капель, туча прошла, гром стал тише, отдаленней, ярко взглянула в окно луна, и свет ее как бы толкнул все вокруг, пошевелилась мебель, покачнулась стена. На мельнице пугливо залаяла собака, Макаров перестал играть, хлопнула дверь, негромко прозвучал голос Лютова. Затем все примолкло, и в застывшей тишине Клим еще сильнее почувствовал течение неоформленной мысли.
Это не было похоже на тоску, недавно пережитую им, это было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной им. Свои мысли были где-то в нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что он должен в чем-то сознаться пред собою, но не мог и боялся понять: в чем именно?
Разыгрался ветер, шумели сосны, на крыше что-то приглушенно посвистывало; лунный свет врывался в комнату, исчезал в ней, и снова ее наполняли шорохи и шопоты тьмы. Ветер быстро рассеял короткую ночь весны, небо холодно позеленело. Клим окутал одеялом голову, вдруг подумав:
«В сущности – я бездарен».
Но эта догадка, не обидев его, исчезла, и снова он стал прислушиваться, как сквозь его течет опустошающее, бесформенное.
Встал он рано, ощущая в голове какую-то пыль, думая:
«Откуда, отчего у меня являются такие настроения?» Когда он, один, пил чай, явились Туробоев и Варавка, серые, в пыльниках; Варавка был похож на бочку, а Туробоев и в сером, широком мешке не потерял своей стройности, а сбросив с плеч парусину, он показался Климу еще более выпрямленным и подчеркнуто сухим. Его холодные глаза углубились в синеватые тени, и что-то очень печальное, злое подметил Клим в их неподвижном взгляде.
Вытряхивая пыль из бороды, Варавка сказал Климу, что мать просит его завтра же вечером возвратиться в город.
– К ней приезжают эти музыканты, ты их знаешь, ну, и.:.
Он неопределенно помахал красной рукой, а Клим подумал почти озлобленно:
«Варавка и мать, кажется, нарочно гоняют меня, хотят, чтоб я как можно меньше оставался с Лидией».
Подумалось также, что люди, знакомые ему, собираются вокруг его с подозрительной быстротой, естественной только на сцене театра или на улице, при виде какого-нибудь несчастия. Ехать в город – не хотелось, волновало любопытство: как встретит Лидия Туробоева?
Варавка вытаскивал из толстого портфеля своего планы, бумаги и говорил о надеждах либеральных земцев на нового царя, Туробоев слушал его с непроницаемым лицом, прихлебывая молоко из стакана. В двери с террасы встал Лютов, мокроволосый, красный, и объявил, мигая косыми глазами:
– А я – выкупался!
– Р-раненько, р-рискованно, – укоризненно сказал Варавка. – Вот, позвольте, поз... представить