Присев на выступ баррикады, Самгин рассказал о том, что он видел, о Дьяконе, упомянул фамилию Дунаева.
– Дунаев? – оживленно спросил Яков. – Какой он? И, выслушав описание Клима, улыбаясь, кивнул головою:
– Этот самый! Он у нас в Чите действовал. «Не много их, если друг друга знают», – отметил Самгин.
Снова дважды прозвучал негромкий свист.
– Свои, – сказал Лаврушка.
Явились двое: человек в папахе, – его звали Калитин, – и с ним какой-то усатый, в охотничьих сапогах и коротком полушубке; он сказал негромко, виновато:
– Ушел.
– Эх, – вздохнул Яков и, плюнув в огонь, привлек Лаврушку к себе. – Значит, так: завтра ты скажешь ему, что на открытом месте боишься говорить, – боишься, мы увидим, – так?
– Я знаю.
– И пригласишь его в сторожку. А вы, товарищ Бурундуков и Миша, будете там. Нуте-с, я – в обход. Панфилов и Трепачев – со мной. Возьмите маузера – винтовок не надо!
Студент Панфилов передал винтовку Калитину, – тот взял ее, говоря:
– Винтовочка, рабочий посошок!
Самгин пошел домой, – хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него – повар, на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу:
– У меня, чучело, медаль да Георгий, а я...
– Дурак, – придушенным голосом сказал повар. Обычно он, даже пьяный, почтительно кланялся, видя Самгина, но на этот раз – не пошевелился, только уставил на него белые, кошмарно вытаращенные глаза.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты – точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по- стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
– Вот, товарищ Самгин, спорю с Иудой, – сказал медник, хлопая ладонями по столу.
– Ты сам – Иуда и собака, – ответил повар и обратился к Самгину: – Прикажите старой дуре выдать мне расчет.
Вскочив на ноги, медник закричал, оскаливая черные обломки зубов:
– Пристрелить тебя – вот тебе расчет! Понимаете, – подскочил он к Самгину, – душегуба защищает, царя! Имеет, дескать, права – душить, а?
– Имеет, – сказал повар, глаза его еще более выкатились, подбородок задрожал.
– Я солдат! Понимаешь? – отчаянно закричал медник, ударив себя кулаком в грудь, как в доску, и яростно продолжал: – Служил ему два срока, унтер, – ну? Так я ему... я его...
– Пошел вон! – захрипел повар и, бросив шапку на пол, стал топтать ее.
Самгин молчал, наблюдая стариков. Он хорошо видел комическую сторону сцены, но видел, чувствовал и нечто другое, подавлявшее его. Старики были одного роста, оба – тощие, высушенные долголетним трудом. Медник дышал с таким хрипом, точно у него вся кожа скрипела. Маленькое, всегда красное лицо повара окрашено в темный, землистый цвет, – его искажали судороги, глаза смотрели безумно, а прищуренные глаза медника изливали ненависть; он стоял против повара, прижав кулак к сердцу, и, казалось, готовился бить повара.
Самгин встал между ними, говоря как только мог внушительно:
– Прошу прекратить ссору. Вы, Егор, расчет получите. Сегодня же. Где Анфимьевна?
Повар отвернулся от него, сел и, подняв с пола шапку, хлопнув ею по колену, надел на голову. Медник угрюмо ответил:
– Анфимьевна барыне вещи повезла на салазках. Самовар вам приготовлен. И – пища.
– Спасибо, – сказал Самгин. – Но – прошу не шуметь!
– Ладно, – обещал медник усталым голосом. «Впали в детством – определил Самгин, входя в столовую, определил и поморщился, – ссора стариков не укладывалась в эти легкие слова.
«Любаша, конечно, сказала бы: вот как глубоко... и прочее. Что-нибудь в этом роде, о глубине...»
Он стоял среди комнаты, глядя, как из самовара вырывается пар, окутывая чайник на конфорке, на неподвижный огонь лампы, на одинокий стакан и две тарелки, покрытые салфеткой, – стоял, пропуская мимо себя события и людей этого дня и ожидая от разума какого-нибудь решения, объяснения. Крайне трудно было уложить все испытанное сегодня в ту или иную систему фраз. Очень хотелось есть, но не хотелось сдвинуться с места. В кухне булькал голос медника, затем послышались мягкие шаги, и, остановясь в двери, медник сказал:
– Вы, товарищ Самгин, не рассчитывайте его. Куда он денется? В такие дни – где стряпают? Стряпать – нечего. Конечно, изувер и даже – идиот, однако – рабочий человек...
– Это он вас просил сказать мне? – тихо осведомился Самгин, глядя на растоптанные валенки старика.
– Он? – иронически воскликнул медник. – Он – попросит, эдакий... сволочь! Он – издохнет, а не сдаст. Я с ним бьюсь сколько времени! Нет, это – медь, ее не пережуешь!
– Хорошо, – сказал Самгин, чувствуя, что старик может еще долго рассказывать о несокрушимой твердости своего врага. Валенки медника, зашаркав по полу, исчезли, Самгин, осторожно подняв голову, взглянул на его изогнутую спину. Потом он ел холодную, безвкусную телятину, пил перепаренный, горьковатый чай и старался вспомнить слова летописца Пимена: «Недаром... свидетелем господь меня поставил» – и не мог вспомнить: свидетелем чего? Как там сказано? Сходить в кабинет за книгой мешала лень, вызванная усталостью, теплом и необыкновенной тишиной; она как будто всасывалась во все поры тела и сегодня была доступна не только слуху, но и вкусу – терпкая, горьковатая. Он долго сидел в этой тишине, сидел неподвижно, опасаясь спугнуть дремоту разума, осторожно наблюдая, как погружаются в нее все впечатления дня; она тихонько покрывала день, как покрывает снег вспаханное поле, кочковатую дорогу. Но два полуумных старика мешали работе ее. Самгин, взяв лампу, пошел в спальню и, раздеваясь, подумал, что он создан для холостой жизни, а его связь с Варварой – ошибка, неприятнейший случай.
«Весьма вероятно, что если б не это – я был бы литератором. Я много и отлично вижу. Но – плохо формирую, у меня мало слов. Кто это сказал: «Дикари и художники мыслят образами»? Вот бы написать этих стариков...»
Старики беспокоили. Самгин пошел в кабинет, взял на ощупь книгу, воротился, лег. Оказалось, он ошибся, книга – не Пушкин, а «История Наполеона». Он стал рассматривать рисунки Ораса Берне, но перед глазами стояли, ругаясь, два старика.
«Моя неспособность к сильным чувствам – естественна, это – свойство культурного человека», – возразил кому-то Самгин, бросил книгу на постель Варвары и, погасив лампу, спрятал голову под одеяло.
Его разбудили дергающие звуки выстрелов где-то до того близко, что на каждый выстрел стекла окон отзывались противненькой, ноющей дрожью, и эта дрожь отдавалась в коже спины, в ногах Самгина. Он вскочил, схватил брюки, подбежал к ледяному окну, – на улице в косых лучах утреннего солнца прыгали какие-то серые фигуры.
«Забыли закрыть ставни», – с негодованием отметил Самгин. Он тоже запрыгал на одной ноге, стараясь сунуть другую в испуганные брюки, они вырывались из рук, а за окном щелкало и трещало. Сквозь ледяной узор на окне видно было, что на мостовой лежали, вытянув ружья, четверо, похожие на огромных стерлядей; Сзади одного из них стрелял, с колена, пятый, и после каждого выстрела штыки ружей подпрыгивали, как будто нюхали воздух и следили, куда летит пуля. Самгин в одной штанине бросился к