Лидии.
Несколько секунд она молчала, закрыв глаза, – Самгин успел пробормотать:
– Предупреждение совершенно излишне...
– Годится, на всякий случай, – сухо откликнулась она. – Теперь – о делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю: дела такие будут повторяться. Каждый член нашей общины должен, посмертно или при жизни, – это в его воле, – сдавать свое имущество общине. Брат Обоимовой был член нашей общины, она – из другой, но недавно ее корабль соединился с моим. Вот и всё... Самгин, подумав, сказал:
– Мне остается поблагодарить тебя за доверие. – И неожиданно для себя прибавил: – У меня действительно были какие-то... мутные мысли!
– Если они исчезли, это – хорошо, – заметила Марина.
– Да, исчезли, – подтвердил он и, так как она молчала, прихлебывая чай, сказал недоуменно: – Ты не обидишься, если я скажу... повторю, что все-таки трудно понять, как ты, умница такая...
Марина не дала ему договорить, – поставив чашку на блюдце, она сжала пальцы рук в кулак, лицо ее густо покраснело, и, потрясая кулаком, она проговорила глуховатым голосом:
– Я ненавижу поповское православие, мой ум направлен на слияние всех наших общин – и сродных им – в одну. Я – христианство не люблю, – вот что! Если б люди твоей... касты, что ли, могли понять, что такое христианство, понять его воздействие на силу воли...
Самгин, не вслушиваясь в ее слова, смотрел на ее лицо, – оно не стало менее красивым, но явилось в нем нечто незнакомое и почти жуткое: ослепительно сверкали глаза, дрожали губы, выбрасывая приглушенные слова, и тряслись, побелев, кисти рук. Это продолжалось несколько секунд. Марина, разняв руки, уже улыбалась, хотя губы еще дрожали.
– Вот как рассердил ты меня! – сказала она, оправляя кружева на груди.
Самгин сочувственно улыбнулся, не находя, что сказать, и через несколько минут, прощаясь с нею, ощутил желание поцеловать ей руку, чего никогда не делал. Он не мог себе представить, что эта женщина, равнодушная к действительности, способна ненавидеть что-то.
«Вот как? – оглушенно думал он, идя домой, осторожно спускаясь по темной, скупо освещенной улице от фонаря к фонарю. – Но если она ненавидит, значит – верит, а не забавляется словами, не обманывает себя надуманно. Замечал я в ней что-нибудь искусственное?» – спросил он себя и ответил отрицательно.
Все, что он слышал, было совершенно незначительно в сравнении с тем, что он видел. Цену слов он знал и не мог ценить ее слова выше других, но в памяти его глубоко отчеканилось ее жутковатое лицо и горячий, страстный блеск золотистых глаз.
«Да, она объяснила себя, но – не стала понятней, нет! Она объяснила свое поведение, но не противоречие между ее умом и... верованиями».
Недели две он жил под впечатлением этого неожиданного открытия. Казалось, что Марина относится к нему суше, сдержаннее, но как будто еще заботливей, чем раньше. Не назойливо, мимоходом, она справлялась, доволен ли он работой Миши, подарила ему отличный книжный шкаф, снова спросила: не мешает ли ему Безбедов?
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стад молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил:
– Подожгу флигель, – к чорту все!
– Предупредите меня об этом за день, чтоб я успел выехать из квартиры, – серьезно и не глядя на него сказал Самгин, – голубятник помолчал и так же серьезно. прохрипел:
– Ладно.
Вслед за тем его взорвало:
– Р-россия, чорт ее возьми! – хрипел он, задыхаясь. – Везде – воры и чиновники! Служащие. Кому служат? Сатане, что ли? Сатана – тоже чиновник.
Самгин пил кофе, читая газету, не следил за глупостями неприятного гостя, но тот вдруг заговорил тише ч как будто разумнее:
– Этот парижский пижон, Турчанинов, правильно сказал: «Для человека необходима отвлекающая точка». Бог, что ли, музыка, игра в карты...
Посмотрев на него через газету, Самгин сказал:
– А – голуби?
– А голубям – башки свернуть. Зажарить. Нет, – в самом деле, – угрюмо продолжал Безбедов. – До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или – все равно – полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом – чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и... вообще – деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да – чорт с ней – пусть и не существует, а выдумано, вот – чертей выдумали, а верят, что они есть.
Он шумно встал и ушел. Болтовня его не оставила следа в памяти Самгина.
А Миша постепенно вызывал чувство неприязни к нему. Молчаливый, скромный юноша не давал явных поводов для неприязни, он быстро и аккуратно убирал комнаты, стирал пыль не хуже опытной и чистоплотной горничной, переписывал бумаги почти без ошибок, бегал в суд, в магазины, на почту, на вопросы отвечал с предельной точностью. В свободные минуты сидел в прихожей на стуле у окна, сгибаясь над книгой.
– Что читаешь? – спрашивал Самгин.
– Журнал «Современный мир», книгу третью, роман Арцыбашева «Санин». Самгин внушал ему:
– Отвечая, не следует вставать предо мною: ты – не солдат, я – не офицер.
– Хорошо, – сказал Миша и больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать хотелось, и – нередко. Неосновательность своего желания Самгин понимал, но это не уменьшало настойчивости желания. Он спрашивал себя:
«Что неприятно мне в этом мальчишке?» И нашел, что неприятен прямой, пристальный взгляд красивых, но пустовато светлых глаз Миши, взгляд – как бы спрашивающий о чем-то, хотя и почтительно, однако – требовательно. Все чаще бывало так, что, когда Миша, сидя в углу приемной, переписывал бумаги, Самгину казалось, что светлые прозрачные глаза следят за ним.
– Затвори дверь ко мне в кабинет, – приказывал он.
Еще более неприятно было установить, что его отношение к Мише совпадает с отношением Безбедова, который смотрел на юношу, дико выкатывая глаза, с неприкрытой злостью и говорил с ним презрительно, рычащими словами.
«Не стоит обращать на это внимания», – уговаривал он себя. От этих и вообще от всех мелких мыслей его успешно отвлекали размышления о Марине. Он пытался определить: проще или сложнее стало его отношение к этой женщине? То, что ему казалось в ней здравым смыслом, – ее деловитость, независимая и даже влиятельная позиция в городе, ее начитанность, – все это заставляло его забывать, что Марина – сектантка, какая-то «кормщица», «богородица». Он решил, что это, вероятно, игра воли к власти, выражение желания кем-то командовать, может быть, какое-то извращение сладострастия, – игра красивого тела.
«Идол», – напоминал он себе.
Но этому противоречил взрыв гнева, которым она так поразила его.
«Она тверда и неподвижна, точно камень среди ручья; тревоги жизни обтекают ее, не колебля, но – что же она ненавидит? Христианство, сказала она».
Все чаще ему казалось, что знакомство с Мариной имеет для него очень глубокое, решающее значение, но он не мог или не решался определить: какое именно?
«Я слишком много думаю о ней и, кажется, преувеличиваю, раздуваю ее», – останавливал он себя, но уже безуспешно.
На-днях она сказала ему:
– Утихомирится житьишко, – поеду за границу, посмотрю – что такое? В Англию поеду.
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за столом,