за него милостыню.
— В данном случае я, подобно большинству людей, склонен повременить. Если твой друг пришлет из Бенареса деньги, — да сгинут силы тьмы, откуда возьмет уличный нищий триста рупий?! — ты поедешь в Лакхнау и я сам оплачу твой проезд, ибо если я собираюсь обратить тебя в католичество, а я собираюсь, я не имею права тратить средства, собранные по подписке. Если он денег не пришлет, ты отправишься в военный приют за счет полка. Я предоставлю ему трехдневный срок, хотя и не верю ему ни капельки. Однако, если он впоследствии перестанет вносить деньги... впрочем, об этом теперь говорить не стоит. В этом мире мы можем сделать только один шаг, благодарение богу. Бенета послали на фронт, а меня оставили в тылу. Пусть не думает, что ему во всем так повезет.
— О, да, — неопределенно проговорил Ким.
Священник наклонился вперед.
— Я отдал бы свое месячное жалование, чтобы узнать, что делается в твоей круглой головке.
— Ничего в ней не делается, — сказал Ким, почесывая голову... Он думал: а вдруг Махбуб Али пошлет ему целую рупию? Тогда он сможет заплатить писцу и будет посылать ламе письма в Бенарес. Быть может, Махбуб Али навестит его, когда в следующий раз приедет на юг с лошадьми? Должен же он знать, что письмо, переданное Кимом офицеру в Амбале, вызвало ту великую войну, о которой так возбужденно говорили солдаты и мальчики за обеденным столом в казарме. Но если Махбуб Али ничего не знает, сообщать ему об этом очень небезопасно. Махбуб Али был жесток к мальчикам, которые слишком много знали или воображали, что знают.
— Ну, пока я не получу дальнейших вестей, — прервал его размышления голос отца Виктора, — можешь играть и бегать с другими мальчиками. Они тебя кое-чему научат, но не думаю, чтобы это тебе понравилось.
Томительный день дотащился, наконец, до вечера. Когда Ким отправился спать, его научили, как надо складывать одежду и натягивать на колодку сапоги, а другие мальчики подняли его на смех. На заре его разбудил звук рожка. После завтрака школьный учитель поймал его, швырнул ему под нос страницу с какими-то дурацкими буквами, назвал их бессмысленными именами и отколотил его ни за что, ни про что. Ким стал обдумывать, как бы отравить его опиумом, добытым у одного из казарменных метельщиков, но, поразмыслив, понял, что такая проделка опасна, ибо все ели на людях, за одним столом, что было особенно противно Киму, который, принимая пищу, предпочитал поворачиваться ко всем спиной. Тогда он сделал попытку убежать в деревню, где жрец напоил ламу сонным зельем и где жил старый военный. Но зоркие часовые, стоявшие у всех выходов, вернули назад одетую в красное фигурку. Штаны и куртка одинаково стесняли и тело, и душу, поэтому Ким отказался от своих намерений и по-восточному положился на время и случай. Трое мучительных суток провел он в больших гулких белых помещениях казармы. Во вторую половину дня он ходил гулять под конвоем мальчишки-барабанщика, и все, что он слышал от своего спутника, сводилось к тем немногим никчемным словам, которые, видимо, представляли две трети всего запаса ругательств белого человека. Ким давным-давно уже знал и презирал их. За молчание и недостаток интереса к его словам барабанщик мстил ему побоями, что было вполне естественно. Он не интересовался базарами, расположенными в пределах лагеря. Он всех туземцев называл «чернокожими», а слуги и метельщики в лицо ругали его самым ужасным образом, и он, обманутый их почтительным видом, не понимал этого. Кима это несколько вознаграждало за побои.
Наутро четвертого дня рука правосудия покарала барабанщика. Они вместе направились к Амбалскому скаковому полю. Но барабанщик вернулся один, в слезах, и рассказал, что юный О'Хара, которому он ничего особенного не сделал, окликнул краснобородого чернокожего, ехавшего верхом; что чернокожий тут же очень больно стегнул его арапником, а юного О'Хару посадил к себе в седло и ускакал галопом. Вести об этом дошли до отца Виктора, и отвислая нижняя губа его опустилась еще ниже. Его уж и так немало изумило пришедшее из бенаресского храма Тиртханкары письмо со вложенным в него чеком на триста рупий от туземного банка и необычайной молитвой, обращенной ко «всемогущему богу». Лама, наверное, расстроился бы еще больше священника, знай он, как базарный писец перевел выражение «приобрести заслугу».
— Да сгинут силы тьмы! — отец Виктор рассматривал чек. — А теперь он удрал с каким-то другим из своих неуловимых приятелей. Не знаю уж, что для меня спокойнее, — получить его обратно или потерять окончательно. Он выше моего понимания. Но откуда, черт подери, может уличный нищий доставать деньги на воспитание белых ребят?
В трех милях оттуда, на Амбалском скаковом поле, Махбуб Али ехал верхом на сером кабульском жеребце, держа Кима перед собой, и говорил:
— Но, Дружок Всего Мира, надо подумать о моей чести и репутации. Все офицеры сахибы во всех полках и вся Амбала знают Махбуба Али. Люди видели, как я подхватил тебя и стегнул мальчишку. И теперь мы видны издалека на этой равнине. Как могу я увезти тебя, как мне объяснить твое исчезновение, если я спущу тебя на землю и дам тебе удрать в хлеба? Ведь за это меня посадят в тюрьму. Имей терпение. Родился сахибом, век будешь сахибом. А когда станешь мужчиной, кто знает, быть может, ты будешь благодарен Махбубу Али.
— Отвези меня подальше от их часовых куда-нибудь, где я смогу снять с себя это красное платье. Дай мне денег, и я поеду в Бенарес к своему ламе. Я не хочу быть сахибом, вспомни, что я передал то послание.
Жеребец сделал отчаянный скачок. Махбуб Али опрометчиво вонзил ему в бока острые края стремени. (Он был не из тех щеголеватых современных барышников, которые носят английские сапоги со шпорами.) Ким понял, что Махбуб выдал себя, и сделал соответствующие выводы.
— Пустяковое дело. Тебе оно было поручено потому, что ты мог исполнить его по пути в Бенарес. И я и сахиб уже забыли об этом. Я посылаю столько писем и сообщений людям, которые наводят справки о лошадях, что все они перепутались у меня в голове. Кажется, дело касалось какой-то гнедой кобылы, чью родословную хотел получить Питерс-сахиб?
Ким сейчас же заметил ловушку. Подтверди он, что дело касалось «гнедой кобылы», Махбуб понял бы, по его готовности принять поправку, что мальчик о чем-то подозревает. Поэтому Ким возразил:
— Гнедая кобыла? Нет. Я не путаю своих поручений. Это было насчет белого жеребца.
— Да, правильно. Белый арабский жеребец. Но ты писал мне о гнедой кобыле.
— Кто будет говорить правду писцу? — ответил Ким, чувствуя, как руки Махбуба прижались к его сердцу.
— Эй, Махбуб! Эй, старый плут, стойте! — послышался голос. Какой-то англичанин верхом на маленьком пони, обученном для игры в поло, подъехал рысью. — Я гнался за вами чуть ли не от самого города. Кабулец у вас резвый. Продадите, а?
— Скоро мне сюда приведут молодого конька. Небо создало его для тонкой и трудной игры в поло. Ему нет равного. Он...
— Играет в поло и прислуживает за столом. Да. Знаем мы все это. Черт возьми, что у вас такое в седле?
— Мальчик, — серьезно ответил Махбуб. — Его поколотил другой мальчик. Отец его был когда-то белым солдатом, участвовал в большой войне. Мальчик рос в городе Лахоре. Он играл с моими лошадьми, когда был еще совсем маленьким. А теперь его, кажется, хотят сделать солдатом. На днях его поймал полк, в котором служил его отец; этот полк пошел на войну на прошлой неделе. Но не думаю, чтобы ему хотелось быть солдатом. Я взял его покататься. Скажи, где твои казармы, и я ссажу тебя около них.
— Отпусти меня. Я и один найду казармы.
— А если ты удерешь, кто скажет, что не я в этом виноват?
— Он прибежит назад к обеду. Куда он может убежать? — сказал англичанин.
— Он родился в этой стране. У него есть друзья. Он бродит, где хочет. Он чабук савар[31]. Стоит ему только переодеться, и он в мгновение ока превратится в мальчишку-индуса низкой касты.
— Как бы не так! — англичанин критически оглядел мальчика, а Махбуб повернул к казармам.
Ким заскрипел зубами. Махбуб, очевидно, смеялся над ним, как вероломный афганец, ибо он продолжал:
— Его отправят в школу, наденут ему на ноги тяжелые сапоги и запеленают его в эти одежды. Тогда он