Атарщиков, скрестив на коленях пальцы, на высоких тонах вел песню, за все время ни разу не сбился, несмотря на то что, варьируя, он далеко оставлял за собой напористый бас Долгова; с виду был необычайно суров, и лишь под конец Листницкий заметил, как через коричневый кургашек родинки на глазу сбежала у него холодно сверкавшая слезинка.
После того как офицеры чужих сотен разошлись, а оставшиеся улеглись спать, Атарщиков подсел на койку Листницкого, теребя голубые вылинявшие подтяжки на выпуклом заслоне груди, зашептал:
– Ты понимаешь, Евгений… Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек – все люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать… И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, – так глубоко и больно люблю… ты поймешь… А вот теперь думаю: не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть?..
– О чем ты? – настороженно спросил Листницкий.
Из-под воротника белой сорочки Атарщикова наивно, по-юношески трогательно смуглела шея. Над коричневой родинкой тяжко висел ободок века, в профиле виден был увлажненный свет одного полузакрытого глаза.
– Я думаю: надо ли казакам это?
– А что же, в таком случае, им надо?
– Не знаю… Но почему они так стихийно отходят от нас? Революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся.
– Видишь ли, – осторожно начал Листницкий, – тут сказывается разница в восприятии событий. За нами больше культуры, мы можем критически оценивать тот или иной факт, а у них все примитивней, проще. Большевики вдалбливают им в головы, что надо войну кончать – вернее, превращать ее в гражданскую.
Они натравливают казаков на нас, а так как казаки устали, в них больше животного, нет того нравственного крепкого сознания долга и ответственности перед родиной, что есть у нас, то, вполне понятно, это находит благоприятную почву. Ведь что такое для них родина? Понятие, во всяком случае, абстрактное: «Область войска Донского от фронта далеко, и немец туда не дойдет» – так рассуждают они. В этом-то вся и беда. Нужно правильно растолковать им, какие последствия влечет за собой превращение этой войны в войну гражданскую.
Листницкий говорил, подсознательно чувствуя, что слова его не доходят до цели и что Атарщиков сейчас закроет перед ним створки своей душевной раковины.
Так и произошло: Атарщиков что-то промычал невнятное, долго сидел молча, и Листницкий хотя и пытался, но не мог разобраться, в каких потемках бродят сейчас мысли умолкшего сослуживца.
«Надо бы дать ему высказаться до конца…» – с сожалением подумал он.
Атарщиков пожелал спокойной ночи, так и ушел, не сказав больше ни слова. На минуту потянулся к искреннему разговору, приподнял краешек той черной завесы неведомого, которой каждый укрывается от других, и вновь опустил ее.
Неразгаданность чужого, сокровенного досадно волновала Листницкого. Он покурил, полежал немного, напряженно глядя в серую ватную темень, и неожиданно вспомнил Аксинью, дни отпуска, заполненные до краев ею. Уснул, примиренный думами и случайными, отрывочными воспоминаниями о женщинах, чьи пути скрещивались когда-то с его путями.
XII
В сотне Листницкого был казак Букановской станицы Лагутин Иван. По первым выборам он прошел в члены полкового Военно-революционного комитета, до прихода полка в Петроград ничем особым себя не проявлял, но в последних числах июля взводный офицер сообщил Листницкому, что Лагутин бывает в военной секции Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, связан, наверное, с Советом, так как замечалось, что ведет он частые беседы с казаками своего взвода и влияет на них с отрицательной стороны. В сотне два раза были случаи отказа от назначения в караулы и разъезды.
Взводный офицер приписывал эти случаи воздействию на казаков Лагутина.
Листницкий решил, что ему необходимо как-нибудь поближе узнать Лагутина, прощупать его. Вызвать казака на откровенный разговор было бы глупо и неосторожно, поэтому Листницкий решил выжидать. Случай представился скоро. В конце июля третий взвод по наряду должен был ночью нести охрану улиц, прилегающих к Путиловскому заводу.
– Я поеду с казаками, – предупредил взводного офицера Листницкий. – Передайте, чтобы мне оседлали вороного.
Листницкий имел двух лошадей – «на всякий случай», как говорил он.
Одевшись при помощи вестового, он спустился во двор. Взвод был на конях. В мглистой, вышитой огнями темноте проехали несколько улиц. Листницкий нарочно отстал, окликнул сзади Лагутина. Тот подъехал, поворачивая свою невзрачную лошаденку, сбоку выжидающе поглядел на есаула.
– Что нового у вас в комитете? – спросил Листницкий.
– Ничего нету.
– Ты какой станицы, Лагутин?
– Букановской.
– Хутора.
– Митякина.
Теперь лошади их шли рядом. Листницкий при свете фонарей искоса посматривал на бородатое лицо казака. У Лагутина из-под фуражки виднелись гладкие зачесы волос, на пухлых щеках неровная куделилась бородка, умные с хитринкой глаза сидели глубоко, прикрытые выпуклыми надбровными дугами.
«Простой с виду, постный, – а что у него за душой? Наверное, ненавидит меня, как и все, что связано со старым режимом, с „палкой капрала“…» – подумал Листницкий, и почему-то захотелось узнать о прошлом Лагутина.
– Семейный?
– Так точно. Жена и двое детишков.
– А хозяйство?
– Какое у нас хозяйство? – насмешливо, с ноткой сожаления сказал Лагутин. – Живем ни шатко ни валко. Бык на казака, а казак на быка – так всю жисть и крутимся… Земля-то у нас песчаная, – подумав, сурово добавил он.
Листницкий когда-то ехал на станцию Серебрякове через Букановскую. Он живо вспомнил эту глухую, улегшуюся на отшибе от большого шляха станицу, с юга прикрытую ровнехоньким неокидным лугом, опоясанную капризными извивами Хопра. Тогда еще с гребня, от Еланской грани, верст за двенадцать, увидел он зеленое марево садов в низине, белый обглоданный мосол высокой колокольни.
– Супесь у нас, – вздохнул Лагутин.
– Домой, наверное, хочется, а?
– Как же, господин есаул! Конешно, гребтится поскорей возвернуться.
Нуждишки немало приняли за войну.
– Едва ли, брат, скоро придется вернуться…
