– Убей! Убей, ради Христа… Отмучаюсь… Не житье…
Стиснув зубы, Степан закручивал на жениной груди прохладную от пота тонкую кожу.
Аксинья вздрагивала, стонала.
– Больно, что ль? – веселел Степан.
– Больно.
– А мне, думаешь, не больно было?
Засыпал он поздно. Во сне, сжимаясь, двигал черными, пухлыми в суставах пальцами. Аксинья, приподнявшись на локте, подолгу глядела на красивое, измененное сном лицо мужа. Роняя на подушку голову, что-то шептала.
Гришки она почти не видела. Раз как-то у Дона повстречалась с ним.
Григорий пригонял поить быков, поднимался по спуску, помахивая красненькой хворостинкой, глядя под ноги. Аксинья шла ему навстречу. Увидела и почувствовала, как похолодело под руками коромысло и жаром осыпала кровь виски.
После, вспоминая эту встречу, ей стоило немалых усилий, чтобы уверить себя, что это было наяву. Григорий увидел ее, когда она почти поравнялась с ним. На требовательный скрип ведер приподнял голову, дрогнул бровями и глупо улыбнулся. Аксинья шла, глядя через его голову на зеленый, дышащий волнами Дон, еще дальше – на гребень песчаной косы.
Краска выжала из глаз ее слезы.
– Ксюша!
Аксинья прошла несколько шагов и стала, нагнув голову, как под ударом.
Григорий, злобно хлестнув хворостиной отставшего мурогого быка, сказал, не поворачивая головы:
– Степан когда выедет жито косить?
– «Зараз… запрягает.
– Проводишь – иди в наши подсолнухи, в займище, и я приду.
Поскрипывая ведрами, Аксинья сошла к Дону. У берега желтым пышным кружевом на зеленом подоле волны змеилась пена. Белые чайки-рыболовы с криком носились над Доном.
Серебряным дождем сыпала над поверхностью воды мелочь-рыбешка. С той стороны, за белью песчаной косы, величаво и строго высились седые под ветром вершины старых тополей. Аксинья, черпая воду, уронила ведро.
Поднимая левой рукой юбку, забрела по колено. Вода щекотала натертые подвязками икры, и Аксинья в первый раз после приезда Степана засмеялась, тихо и неуверенно.
Оглянулась на Гришку: так же помахивая хворостинкой, будто отгоняя оводов, медленно взбирался он по спуску.
Аксинья ласкала мутным от прихлынувших слез взором его сильные ноги, уверенно попиравшие землю. Широкие Гришкины шаровары, заправленные в белые шерстяные чулки, алели лампасами. На спине его, возле лопатки, трепыхался клочок свежепорванной грязной рубахи, желтел смуглый треугольник оголенного тела. Аксинья целовала глазами этот крохотный, когда-то ей принадлежавший кусочек любимого тела; слезы падали на улыбавшиеся побледневшие губы.
Она поставила на песок ведра и, цепляя дужку зубцом коромысла, увидела на песке след, оставленный остроносым Гришкиным чириком. Воровато огляделась – никого, лишь на дальней пристани купаются ребятишки. Присела на корточки и прикрыла ладонью след, потом вскинула на плечи коромысло и, улыбаясь на себя, заспешила домой.
Над хутором, задернутое кисейной полумглой, шло солнце. Где-то под курчавым табуном белых облачков сияла глубокая, прохладная пастбищная синь, а над хутором, над раскаленными железными крышами, над безлюдьем пыльных улиц, над дворами с желтым, выжженным сухменем травы висел мертвый зной.
Аксинья, плеская из ведер воду на растрескавшуюся землю, покачиваясь, подошла к крыльцу, Степан в широкополой соломенной шляпе запрягал в косилку лошадей. Поправляя шлею на дремавшей в хомуте кобыле, глянул на Аксинью.
– Налей воды в баклагу.
Аксинья вылила в баклагу ведро, обожгла руки о железные склепанные обручи.
– Леду бы надо. Степлится вода, – оказала, глядя на мокрую от пота спину мужа.
– Поди возьми у Мелеховых… Не ходи!.. – крикнул Степан, вспомнив.
Аксинья пошла затворять брошенную настежь калитку. Степан, опустив глаза, ухватил кнут.
– Куда?..
– Калитку прикрыть.
– Вернись, подлюга… сказано – не ходи!
Она торопливо подошла к крыльцу, хотела повесить коромысло, но дрогнувшие руки отказались служить, – коромысло покатилось по порожкам.
Степан кинул на переднее сиденье брезентовый плащ; усаживаясь, расправил вожжи.
– Ворота отвори.
Распахнув ворота, Аксинья осмелилась спросить:
– Когда приедешь?
– К вечеру. Сложился косить с Аникушкой. Харчи ему отнеси. Из кузни придет – поедет на поля.
Мелкие колеса косилки, повизгивая, врезаясь в серый плюш пыли, выбрались за ворота. Аксинья вошла в дом, постояла, прижимая ладони к сердцу, и, накинув платок, побежала к Дону.
«А ну, как вернется? Что тогда?» – опалила мысль. Стала, словно под ногами увидела глубокий яр, поглядела назад и – чуть не рысью под-над Доном к займищу.
Плетни. Огороды. Желтая марь засматривающих солнцу в глаза подсолнухов.
Зеленый в бледной цветени картофель. Вот шамилевские бабы, припоздав, допалывают картофельную делянку; согнутые, в розовых рубахах спины, короткие взлеты мотыг, падающих на серую пахоту. Аксинья, не переводя духа, дошла до мелеховского огорода. Оглянулась; скинув хворостинный кляч с устоя, открыла дверцы. По утоптанной стежке дошла до зеленого частокола подсолнечных будыльев. Пригибаясь, забралась в самую гущину, измазала лицо золотистой цветочной пылью; подбирая юбку, присела на расшитую повителью землю.
Прислушалась: тишина до звона в ушах. Где-то вверху одиноко гудит шмель. Полые, в щетинистом пушке будылья подсолнечников молча сосут землю.
С полчаса сидела, мучаясь сомненьем – придет или нет, хотела уж идти, привстала, поправляя под платком волосы, – в это время тягуче заскрипели дверцы. Шаги.
– Аксютка!
– Сюда иди…
– Ага, пришла.
Шелестя листьями, подошел Григорий, сел рядом. Помолчали.
– В чем это у тебя щека?
Аксинья рукавом размазала желтую пахучую пыль.
– Должно, с подсолнуха.
– Ишо вот тут, возле глаза.
Вытерла. Встретились глазами. И, отвечая на Гришкин немой вопрос, заплакала.
– Мочи нету… Пропала я, Гриша.
– Чего ж он?
Аксинья злобно рванула ворот кофты. На вывалившихся розоватых, девически крепких грудях вишнево-синие частые подтеки.
– Не знаешь чего?.. Бьет каждый день!.. Кровь высасывает!.. И ты тоже хорош… Напаскудил, как кобель, и в сторону… Все вы… – Дрожащими пальцами застегивала кнопки и испуганно – не обиделся ли – глядела на отвернувшегося Григория.
– Виноватого ищешь? – перекусывая травяную былку, протянул он.
Спокойный голос его обжег Аксинью.