долу, только видно, как губы шевелятся, молитву читают. Кому? О чем? Неужто, чтоб богородица от бесовского искушения избавила?!
Я пододвинулся еще ближе. Теперь совсем рядом. От плеча до плеча не больше ладони. И шепот жаркий:
— Не ходи сюда боле, грех тяжкий.
Вот так. Все труды прахом. И мои, да и чернявой тоже. Сердце ух с поднебесной высоты — и прямиком в черный колодец. Тоскливо. Но не зря говорят, что из колодца даже днем видны звезды. Вот и мне одна мелькнула, подсветила догадку: «Если бы и впрямь не хотела увидеться, то и сюда бы не приехала. А раз…» Додумывать не стал, достойный ответ тут же сам пришел на язык:
— Любовь господь заповедал.
— Батюшка иное сказывал, — возразила она.
Да пропади он пропадом, ваш батюшка! Так, кажется, сказал один киногерой? Эх, жаль, повторить не могу. Девятнадцатый век богобоязненный, но куда ему до шестнадцатого. Тут все куда как серьезнее.
— Коль господь дарит любовь, не станет же батюшка противиться велению бога, — шепчу я.
— Сказывают, и лукавый порой страсти нагоняет, — следует почти беззвучный ответ, и тут же — о женская непоследовательность! — вдогон за ним попрек: — Пошто тогда исчез? Хошь бы попрощался, а то яко дух святой улетел.
Ну тут я ответ знаю — заранее готовился.
— Это ты не приметила, — говорю. — Не исчез я, а в снег рухнул. Ранило меня. Хоть и не тяжело, а крови много набежало, вот я и не выдержал, упал. А очнулся, когда вы уже…
У-у, набежали, божьи одуванчики. Договорить не дадут. Видать, мало денег дал. Ладно. Нынче же еще у купцов наменяю. Чтоб на каждую из этих самых мироносиц по пучку пришлось, и чтоб вы их завтра час ставили, не меньше.
Хорошо чернявой. Никто за ней не следует, нравственность не контролирует. Как ушла себе свечки ставить, так до сих пор трудится… Вместе с Тимохой. А мне что делать? Ладно, подумаем, может, что-то и придумаем. Выручай, златокудрый Авось! И ты, пресветлая матушка Фортуна, не откажи в щепотке везения. Или самому предоставите выкручиваться?
На странноприимном подворье Ивановского монастыря пустынно — не та погода, чтоб хаживать на богомолье. На санях прикатишь — глядь, в обратный путь телегу снаряжать надо, а где ее взять? На коне если, как мы? Так богомольцы — народ смиренный и в годах. Но мне пустота — самое то. Думай сколько хочешь, никто не помешает. Разве только Пантелеймон гудит:
— Поедем, боярин, от греха подале. Уж и лужи показались. Того и жди потоп грядет — как выбираться-то станем?!
— А припасы? — напомнил я.
— Все закупил.
— Неможется мне. — И со вздохом добавил: — Вот пару дней отлежусь, богородице помолюсь — авось ниспошлет облегчение. Тогда и тронемся.
Болезнь — козырь убойный. Больным и впрямь нельзя отправляться в дорогу, особенно в такое время, когда дорог нет вовсе. Угомонился Пантелеймон, отвязался. Теперь можно и подумать.
На другой день народу в церкви прибавилось вдвое против прежнего. И не потому, что нынче неделя, а в воскресенье на обедню в храм собирается куда как больше людей. Такое там, в городе, а здесь этого ждать не приходится — удален от Пскова монастырь. Так что пускать дело на самотек я не мог. Надо было взять организацию наплыва верующих в свои руки. И мы с Тимохой взяли, после чего нищих на паперти монументального трехглавого собора Иоанна Предтечи, главного монастырского храма, резко поубавилось.
Нет, не так. Правильнее сказать, они исчезли вовсе. Шаром покати. Зови не зови, все равно не докличешься ни одного попрошайки. Ныне они все тут, за тяжелой дубовой дверью церкви Жен-Мироносиц. В руках или за щекой у каждого серебряная деньга, что Тимоха вручил. Лица сосредоточенные. Каждый молится за неведомую рабу божию Миру да раба божьего Юрия, чтоб господь ниспослал им счастья и здоровья. Мира — так зовут мою маму. Юрием — папу. Правда, они еще не родились, но ничего. Будем считать, молитва авансом, досрочная, уступом вперед. В мыслях у каждого нищего иное, вовсе не божественное — дадут по копейке после обедни, как обещали, или обманут. Зря беспокоятся. Тимоха — малый честный. Обязательно дадут.
Бабушки княжны разбрелись кто куда. В руках у каждой не пучок свечей — целый пук. Пока каждую зажжешь, пока прилепишь, пока перекрестишь лоб да согнешь спину в поклоне — минута пройдет, не меньше. Если все считать — железных полчаса у меня имеются.
— Сызнова ты пришел. Просила ведь. — В голосе отчаяние.
Не хочется ей в омут любви с головой нырять, ох не хочется. Страшно потому что. Все жтаки омут. Хоть и любви.
— Не могу я без тебя, — отвечаю честно. — Молиться пробовал, а перед глазами ты стоишь. И впрямь твой лал камнем любви оказался.
А перстень на пальце аж переливается весь, будто чувствует, что о нем речь идет. То ли пламя от свечи, что я держу, по нему гуляет, то ли сам он по себе искрит. Хотя нет, что это я — как он сам по себе искрить может? Да никак. Значит, пламя.
— Батюшка тогда здорово на меня бранился за то, что я его обронила, — кивает она на перстень.
— Он вообще у тебя строгий, — соглашаюсь я.
— Что ты?! Он меня знаешь как любит!
Ох, не о том мы говорим, совсем не о том. А минуты тают, как свечной воск. Боюсь оглянуться — вдруг уже спешат охранницы. Успеть бы самое главное досказать…
— Ты тогда не ответила, — напоминаю я про свадебный венец.
— Допрежь позови. — И она улыбается.
Хорошая улыбка. Обещающая. Нет, даже многообещающая. Чуть с лукавинкой, конечно, не без того. Но ведь женщина передо мной. Им положено. Даже если они и ангелы.
А я бросаю вороватый взгляд назад, хотя и зарекался. И как сглазил. Получилось в точности по Гоголю.
Сама мамка на Вия непохожа, но суровый взгляд, устремленный на меня, один в один. И когда успела со всеми свечами управиться — неведомо. А вон и еще одна приближается, тоже из шустрых. Все правильно. И у Хомы по церкви не один Вий гулял — хватало всякой нечисти. И я торопливо шепчу:
— Я позову. Уже зову. Пойдешь?
А ответа нет. Прилетел дракон, и вновь замолчала красавица. Лишь укоризненный взгляд. Это что значит? Как мог сомневаться? Или иное? Грешно в церкви о таком говорить? А почему? Ведь не о суетном — о вечном. Самое место. Нет, первое мое предположение гораздо лучше, а потому остановимся на нем. Ладно. Ничего страшного. Об остальном договорим завтра.
Вот только на следующий день она не пришла. Я честно выстоял всю обедню до самого конца, от делать нечего обратив внимание на эдакое фамильярно-простодушное обращение местного народца к богу и прочим угодникам — ну прямо тебе словно пришли не в божий храм, а в гости к новому соседу, честное слово.
— Батюшка Предтеча, я из Собакино, Микифорова сноха, Авдеева жена, помилуй ты меня! — степенно кланялась какая-то худощавая женщина, закутанная во все черное.
— Спаси и помилуй ты меня, мать пресвятая богородица. А живу я в крайней избе в деревеньке Огурцово, коя от тебя в трех верстах, — вторила ей другая, стоящая рядом.
Потом слушать надоело, и я принялся слоняться просто так. Но время шло, а она все не появлялась. И на другой день ее тоже не было. Пришлось наряжать Тимоху бродячим офеней и вперед, на подворье Долгорукого. У него ведь в самом Пскове тоже терем стоял, прямо возле стены Довмонтова города, в Старом Застенье. Кое-как пустили моего стременного внутрь, а тут и чернявая подоспела, крик подняла.
— Нечего тут всяким шастать да горланить, больной княжне почивать мешать! У нее и так головушка