комплекс идей, развивавшихся в кругу Елены Стефановны, «имел тверское происхождение»[350].
Б. А. Успенский обратил внимание на то, что митрополит Зосима Константинополь именует «Новым Иерусалимом», а Москва объявляется новым Константинополем, однако уже в новой редакции пасхалии 1495 года «Новый Иерусалим заменяется на Новый Рим»[351]. В этой связи Б. А. Успенский замечает, что «Иерусалим и Рим обозначают две разные перспективы — Божественную и человеческую, — которые соответствуют двум пониманиям царства: как Царства Небесного и как царства земного». По мнению исследователя, «замена выражения „Новый Иерусалим“ на „Новый Рим“ в контексте оценки новой исторической роли Москвы оказывается чрезвычайно значимой»[352]. В этой связи С. Д. Домников предположил, что «Новый Рим» в списке 1495 года появился после того, как «сподвижников Ивана III из итальянского круга Софьи Палеолог возмутило отсутствие Римской империи в списке великих христианских империй»[353].
Между тем причина замены «Нового Иерусалима» на «Новый Рим» достаточно очевидна, носит прозаический характер и вряд ли позволяет вслед за вышеупомянутыми авторами делать далеко идущие выводы. Во время подготовки первой редакции «Изложения пасхалии» русские книжники были охвачены эсхатологическими настроениями, что обусловило характерные ассоциации. Сам Б. А. Успенский отмечает, что выражение «Новый Иерусалим» восходит к Апокалипсису. «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (Откр. 1, 2). Однако Второе пришествие не состоялось, появление Нового Иерусалима откладывалось на неопределенный срок, люди остались на «прежней земле» со своими прежними заботами. Соответственно место эсхатологических ассоциаций заняли самые что ни на есть земные — политические. Стоит напомнить, что «римский вариант» позволял Москве не только возвыситься до Константинополя, но и унизить папский Рим, с которым на Руси никогда не прекращалась полемика.
В 1496 году «партия власти» снова обратилась к византийскому наследию. Чин поставления нового московского митрополита впервые оказался скопирован с церемонии интронизации константинопольских патриархов. Содержательная часть поставления также соответствовала константинопольскому образцу. Стремясь максимально обезопасить себя от нападок церковных иерархов, московские вольнодумцы поспособствовали тому, чтобы поставление троицкого игумена Симона произошло всецело по воле государя и собранный по сему случаю собор оказался данью форме. (Епископ Геннадий, остававшийся при дворе персоной нон грата, не смог присутствовать на соборе и ограничился присылкой грамоты.) Таким образом, свои полномочия глава церкви отныне получал от светского властителя, то есть за великим князем сознательно закреплялись канонические права византийского василевса. Слова, обращенные Иваном к Симону при вручении пастырского жезла: «Всемогущая и животворящаа святаа Троица, даруяющаа намъ всеа Русии государство, подает тебе сий святый великий престол архирейства» — недвусмысленно свидетельствовали о том, что власть церковная лишь производная от власти светской[354]. А раз так, то митрополит Симон и помышлять не мог о преследовании еретиков. «Партия власти» не предполагала, что, укрепляя свое положение за счет возвышения великокняжеской власти, она подготовляла свое падение.
Следующее произведение, в котором сторонники Елены Стефановны и Димитрия продолжили развивать тему «нового Константинополя», стало «Сказание о князьях владимирских», приуроченное к коронации Димитрия — сына Елены и внука Ивана III. Венчание Димитрия в качестве великого князя и соправителя в 1498 году завершало победу над приверженцами Софьи и ее сына Василия. Вот и автор «Сказания.», по замечанию Р. Г. Скрынникова, «старался доказать, что владимирские князья давно породнились с императорским домом и стали его наследниками, из чего следовало, что греческое родство Василия не имеет значения»[355]. Породнение с Византийской короной, следуя автору «Сказания.», произошло в XI веке, когда император Константин Мономах вручил царские регалии — шапку Мономаха своему внуку — Владимиру Мономаху Киевскому.
Видимо, еще ранее, чем в Москве, идея преемственности Руси и древних христианских центров была изложена в Новгороде вернувшимся из поездки в Рим сотрудником епископа Геннадия Дмитрием Герасимовым. Сюжет его повести «О белом клобуке» сводится к чудесному перемещению величайшей святыни — белого клобука из Рима и Константинополя в Новгород — к новгородскому владыке. Герасимов, устами римского папы Сильвестра, предрекает наступление времен, когда «царя русского возвеличит Господь над многими языки, и под властию го мнози царие будут от иноязычных, и патриаршеский великий чин от царствующего сего града такожде дан будет рустей земли во времена свою и страна та наречется светлая Россия»[356].
Несмотря на эпический размах и профетический пыл автора, вряд ли стоит рассматривать это произведение как пример осознания современниками нового положения Русского государства и открывавшихся перед ним блестящих перспектив. Герасимов и его московские коллеги работали в злободневном жанре «политической публицистики». «Белый клобук», воспетый Герасимовым, — еще один аргумент в пользу его патрона епископа Геннадия в его борьбе с еретиками и их московскими покровителями, и одновременно изящный реверанс в сторону великого князя, которого Геннадий надеется привлечь на свою сторону. Обращаясь к событиям, имевшим место сотни лет назад, мы склонны придавать им эпохальное значение, подчас забывая, что люди, жившие в то время, как и мы сегодня, прежде всего решали свои сиюминутные задачи. Вот и концепцию «второго Константинополя» или «третьего Рима» придворные публицисты (будь то в Москве или Новгороде) вполне цинично использовали как модную тему, откликаясь на актуальные общественные события.
Брак Ивана III Васильевича и Софьи Палеолог действительно актуализировал вопрос о значении многовековых связей между Русью и Византией. Однако, как справедливо заключал И. Н. Жданов: «Наши предки долго и пристально наблюдали процесс медленного умирания Византии… Это наблюдение могло давать уроки отрицательного значения, а не вызывать на подражание, могло возбуждать отвращение, а не увлечение»[357]. «Только спустя два десятилетия идея „Третьего Рима“ преобразилась под пером бескорыстного апологета. Монах псковского Елизарьева монастыря Филофей впервые обратился к ней в Хронографе 1512 года. Примерно в это же время Филофей составил Послание князю Василию III. В нем автор, указывая на нестроения в церковной и частной жизни, обратил внимание князя на высоту исторической миссии, которая выпала его державе, наследующей Риму и Константинополю. „Сего ради подобает тебе, о царю, содержати царствие твое со страхом Божиим… Внемли, благочестивый царю, яко вся хрестьянска царства снидошася в твое едино царствие“[358].
Филофей не собирался льстить государеву самолюбию, а настоятельно обращал внимание на историческую ответственность, которая выпала на его долю. В еще одном послании из Елизаровского монастыря самодержец сравнивается с ветхозаветным Ноем, «в ковчезе спасеныи от потопа, правя и окормяя Христову церковь и оутвержаа православную веру». Ной явно не тот библейский персонаж, с которым принято сравнивать могущественного царя. Вспомним хотя бы инока тверского Фому, уподобляющего великого тверского князя царю Соломону. Как справедливо отмечает Г. Флоровский: «В послании к великому князю Филофей именно предостерегает и даже грозит, но не славословит»[359].
Филофей — не московский книжник и даже не псковитянин. Елизаровский монастырь находился довольно далеко от древнего города. Из своего далека, из келейной тиши старец пристально наблюдал за происходившими на Руси изменениями и узрел то, чего не заметили столичные грамотеи, погруженные в придворную суету и хитросплетение интриг. В его посланиях не славословия, а скорее радостное удивление от свершающегося на его глазах Божьего промысла и одновременно тревога — готова ли Москва выполнить завещанное.
Не прошло много времени, как бывший Киевский митрополит Спиридон-Савва оперативно откликнулся на произведения Филофея и переделал их в верноподданном духе, выкинув, разумеется, докучливые наставления встревоженного монаха. Его «Послание о Мономаховом венце», созданное не позднее 1523 года — по сути, перепев «Сказания о князьях Владимирских», к тому времени, видимо, уже подзабытого, что подтверждает преходящее значение данного произведения. Ловкий книжник выкинул из «Сказания…» потерявшие злободневность, обидные для Ивана III намеки в адрес императора Константина, зато прибавил сообщение о том, что мономаховым императорским венцом венчаются «все великие князья владимирские, когда становятся на великое княжение русское, как и сей вольный и самодержец царь великой России Василий Иванович»[360].