сокращением своих прибытков после потери самостоятельности Великого Новгорода. Последней силой, противостоящей централизации, по Зимину, является экономический и политический потенциал Церкви.
К сожалению, исследователь не расшифровывает, что он подразумевает под «централизаторской политикой» Ивана, потому совершенно не ясно, какие именно «децентрализаторские» грехи он инкриминирует Старицкому дому, Новгороду и Церкви. Старицких князей даже при очень большом желании невозможно представить в качестве реальной силы, противостоящей московскому самодержавию. Другое дело, что князь Владимир Андреевич — реальный претендент на престол, представлял реальную угрозу лично Ивану Васильевичу. Однако этот сюжет не имеет никакого отношения к борьбе централизаторских и децентрализаторских сил, если таковая вообще существовала. В ином случае нам должно быть известно о существовании некоей децентрализаторской программы, которую Владимир Андреевич собирался воплотить в жизнь по восшествии на престол. Нельзя же считать Владимира Старицкого сторонником удельной раздробленности на том формальном основании, что сам он был удельным князем. А стань он самодержавным государем, какую бы политику Владимир взял на вооружение?
Новгородские помещики, которых А. А. Зимин записывает в оппозицию, в массе своей были служилыми людьми из центра России, испомещенными на берега Волхова при Иване III и Василии III, и потому они никак не могли ностальгировать по былой новгородской вольности. Остатки независимости Св. Софии носили декоративный характер и не угрожали процессу централизации, что бы под этим ни подразумевалось. За столетие зависимости от Москвы Новгород пережил не одну волну репрессий, и у нас нет свидетельств существования там неких сепаратистских сил во времена Грозного. Русскую церковь также трудно признать оплотом децентрализации, напротив, ее роль в создании единого Российского государства трудно переоценить. Если же церкви удавалось ограничивать самовластие государя, возможность безоглядно распоряжаться жизнью и свободой своих подданных, то это влияние стоило бы признать исключительно благотворным.
Исследуя истоки опричнины, А. А. Зимин, очевидно, не различает единодержавие и единовластие. Следовательно, сопротивление единовластию в трактовке Зимина превращается в сопротивление единодержавию, то есть политике централизации. В этой связи обратим внимание на важный вывод А. Е. Преснякова о том, что «великокняжеская власть, занимаясь собиранием национального государства, искала не только единства, но и полной свободы в распоряжении силами и средствами страны»[877].
Между прочим, сам Грозный не скрывал целей опричнины, заявляя, что отныне он будет править самовластно. Почему-то Ивану не верят, отыскивая в опричнине потаенный смысл. Р. Г. Скрынников отмечает, что при традиционном порядке царь не мог избавиться от опеки Боярской думы, поэтому он решился на государственный переворот, пытаясь утвердить в России самодержавную форму правления[878]. Готовы полностью согласиться с настоящей характеристикой намерений государя, чего, похоже, нельзя сказать о самом ее авторе.
С. О. Шмидт также считает, что, учреждая опричнину, царь хотел «защитить свое «вольное самодержавство», оградить себя от всего, что мешало или могло помешать его произвольному правлению». Вместе с тем исследователь нашел для Грозного нового противника в лице «укрепившегося централизованного аппарата». При этом С. О. Шмидт верно замечает, что, стремясь к максимальной абсолютизации своей власти, Грозный оставался в то же время в плену политических понятий, характерных для общественной психологии удельных времен, и, видимо, больше чувствовал себя «самодержцем» в своем «государевом» уделе, чем в Российском государстве[879]. Однако исследователь считает возможным совмещать подобный подход с утверждением (опять же не подкрепленным фактическим материалом), что опричнина была орудием борьбы со «всесильной бюрократией».
Упомянутые нами исследователи опричнины, несмотря на несхожесть выводов, сходятся в одном, априори полагая, что программа Грозного нацелена на решение реальных проблем (или устранение реальных угроз), стоящих перед государством. Что бы ни предпринял Грозный, в его действиях непременно изыскивается некое рациональное зерно или даже «прогрессивное» начало. При такой «установке» анализ исторического материала, каким бы добросовестным он ни был, неизбежно превращается в поиск в темной комнате отсутствующей там черной кошки.
Между тем еще в середине XIX века звучали веские предупреждения о том, что рациональный подход к изучению эпохи Ивана Грозного ведет в тупик. Комментируя очерк К. С. Аксакова, раскрывшего «художественную природу» политического творчества царя, которая «влекла его от образа к образу, от картины к картине, и эти картины он любил осуществлять», Костомаров утверждал, что писатель «подписал приговор всем возможнейшим попыткам отыскать у Ивана какие-либо определенные идеи, какие-нибудь преднамеренные, неизбежные цели…»[880].
Костомаров, безусловно, поторопился. Спустя пять лет К. Д. Кавелин заметил, что «объективная, предметная сторона вопроса остается по-прежнему очень загадочной». Направление поиска «объективности» К. Д. Кавелин указал вполне конкретно: Грозный, оказывается, «чуял беду и боролся с ней до истощения сил». Историк призвал к поиску «глубоких объективных причин», спровоцировавших преступления Грозного. И сам ее назвал. Дело, оказывается, «в значительном притоке в Великороссию (из Новгорода, Пскова, княжеств литовских…) элементов, чуждых ее общественному складу, не дававших в западной России сложиться государству, и столько же враждебных ему в Великороссии»[881]. На протяжении столетия многие выдающиеся представители нескольких поколений отечественной медиевистики, следуя рецептам Кавелина, искали «объективные причины», а точнее, занимались поиском врагов московского самодержца.
Еще в конце XIX века, оценивая труды Кавелина и его последователей, Н. К. Михайловский вынес суровый приговор в адрес апологетов Грозного: «Солидные историки, отличающиеся в других случаях чрезвычайной осмотрительностью, на этом пункте (т. е. в суждениях о Грозном) делают смелые и решительные выводы, не только не справляясь с фактами, им самим хорошо известными, а даже прямо вопреки им, умные, богатые опытом и знанием люди вступают в открытое противоречие с самыми элементарными показаниями здравого смысла; люди, привыкшие обращаться с историческими документами, видят в памятниках то, чего там днем с огнем найти нельзя, и отрицают то, что явственно прописано черными буквами по белому полю»[882]. Отзыв весьма резкий, учитывая, что он исходит не от историка. Однако в середине прошлого века признанный знаток эпохи Грозного С. Б. Веселовский весьма иронически отозвался о своих коллегах, которые оценивают «явления далекого прошлого, не считаясь с фактами, и приписывают царю Ивану такие замыслы, которые, вероятно, никогда не приходили ему в голову»[883].
Не материальный потенциал родовитой знати, не «реакционная» Боярская дума, не призрачная «децентрализаторская» оппозиция и тем более не приказная бюрократия препятствовали тирании Ивана, а в целом весь складывавшийся столетиями строй российской жизни. По меткому замечанию Г. Федотова, за мрачным шутовством опричнины кроется психология бессилия — перед силами традиции, перед вековым укладом, за которым стоят моральные силы народной совести и авторитет православной церкви[884].
Натолкнувшись на пределы самовластья, возводившиеся все годы становления русской государственности, оценив их крепость, Иван принялся искать выход. Двоякость общественной жизни, двоякость системы высшего управления подсказали ему искомое решение. Дьяк Иван Тимофеев уже в начале XVII века указывал на то, что Иван «возненавидел грады земли своя» и разделил их «яко двоеверны сотворил». Другой современник обвинял Грозного в том, что, разделив государство, он заповедовал своей части другую «часть людей насиловати и смерти предавати». Характерно, что С. Ф. Платонов, приводя данные свидетельства, отзывается о них весьма уничижительно[885]. Впрочем, на эту особенность метода исследователя обратил внимание еще Ключевский, который, рецензируя одну из работ Платонова, обратил внимание на претензии последнего к тому же дьяку Тимофееву, который, субъективно обсуждая пережитую эпоху, выходил из роли историка. «… Как будто вдумываться в исторические явления, описывать их, — значит выходить из роли историка: суждение не тенденция, и попытка уяснить смысл явления себе и другим не пропаганда»[886].
Между тем даже эти короткие реплики современников куда точнее раскрывают смысл катастрофы, случившейся в 1565 году, чем фундаментальные изыскания в области «аграрно-классовых» отношений. Россияне — жители земщины — предстали в глазах Ивана в виде «неверных», «бусурман», а опричники во