тонкостях власти. Чуприна, как и все здешние, держался на гибком и натренированном уме Максима Тесли. Райком все более становился центром всей жизни района, который пока казался Тесле похожим на Ноев ковчег без парусов. Максим Тесля, верно, и до сих пор не решил еще для себя, что брать в ковчег, а что оставить на произвол судьбы.
Сегодня, освободившись от Соколюков, Синица и Тесля переговорили обо всем на свете и даже о любви, чего прежде не касались. К этому побуждал шум колеса в «Зеленой мельнице», которая уже и сама по себе была местом интимным. Тесля столовался в пролетарской корчме, а сегодня даже выпил за счет коммуны. До сих пор его считали здесь непьющим, и эта новая его черта была благосклонно принята работниками корчмы.
Тесля прибыл в Глинск недавно, живет здесь пока одиноко, без семьи, квартирует у одной славной хозяйки, Варечки Шатровой, как он погодя узнал, бывшей офицерши. Ее девичья фамилия — Снигур. В Глинске целая улица Снигуров, на которую Варя вернулась Шатровой. Жена Тесли с двумя детьми осталась в Краматорске и не торопилась в Глинск, имея представление о нем только по письмам мужа. Тесля придерживается мнения, что каждый уголок на земле прекрасен, когда постигнешь его, укоренишься в нем.
Синица не говорил ни слова о своей печальной истории с Рузей, эта история казалась ему давней и непригодной для воспоминаний в пролетарской корчме. А вот о Мальве Кожушной рассказал. Нежданно явилась к нему в коммуну; когда-то он дружил с ее мужем, тот недавно умер, можно сказать, у него на глазах. «Какая, товарищ Тесля, может быть любовь при таких обстоятельствах? Выпроводил я ее из коммуны…»
От хаты Снигуров к Бугу сбегает обсаженная подсолнухами тропка, по ней каждый день на рассвете Варя Шатрова и ее квартирант спускаются купаться в затоне, укрытом под глинскими вербами. Варя, высокая, с вышитым рушником на шее, словно плывет над подсолнухами, а Теслю некоторые подсолнухи хлещут по лицу. Спускаются вместе, а купаются врозь, прячась от глинских пересудов, да разве спрячешься от Хари-тона Гапочки, этого царского последыша, который сразу же написал об их предрассветном купанье в Южном Буге жене Тесли в Краматорск. Синица раз уже заприметил Варю, когда она приходила вместе с Теслей в коммунский ларек за сыром, запомнил ее красивое лицо в веснушках, необычную для Глинска фигуру, теперь мог легко довообразить себе эту женщину в затоне и невольно улыбнулся, представив себя на месте Тесли: ну как устоять против такой веснушчатой, пусть даже и жены белого офицера в прошлом?.. Испепелит, лиходейка, бедного Теслю насмерть, и тогда не станет его ни здесь, ни в Краматорске. А вот ему, Синице, ничто не угрожает, кроме разве Мальвиной хворостинки, прикосновение которой он и по сю пору чувствует на груди.
В деникинском рву было на диво спокойно. Запоздалая бузина стояла в белом саване, опьяняюще пахла — чистый дурман. Клим Синица подумал о Мальве, ее хворостинке, засмеялся. Задел Тесля больную струнку у него в душе…
У парадного стоял конь на безжалостно коротком поводу, с подушечкой вместо седла. Это было сверх всяких ожиданий, и Клим только теперь признался себе, что всю дорогу от Глинска ему хотелось застать ее тут, в своей комнате. Даже удивительно, что она до сих пор не выбежала на балкон, может, спит на диване в нише? Синица приласкал коня, который, верно, стосковался по мужской руке, перевязал его на длинный повод, чтобы он мог прилечь, если хозяйка задержится, расчесал пальцами холодную гриву, на которую пала роса. Не будь сторожа, следовало бы завести коня в конюшню, поставить у кормушки с сеном. Только теперь стала понятна улыбка, которой его встретил сторож. Идите, мол, Мальва вас с самого вечера ждет.
Дурманящий цвет бузины преследовал ею здесь, у крыльца. Он прикрыл дверь, вынул спички из кармана — побежало, может быть, самое тревожное мгновение, после которого на душе стало как-то пусто и необорудованно. В комнате никого не было, только молодой Маркс с медальоном на шее неусыпно смотрел из ниши. Коммунар впервые подумал, что это был уже безумно влюбленный Маркс. Спичка обжигала пальцы, но потерпевший прошел с этим крохотным огоньком сквозь полутьму ко второй двери, открыл ее и как можно тише вышел на балкон.
Конь стоял у крыльца, грустный, тихий, оконце сверху высветлило железное колесико, валявшееся во дворе и казавшееся совсем игрушечным с вышины, а в мансарде поэт читал на память лермонтовского «Демона». Читал с чувством, с жестами, в отражении окна, там, где лежало колесико, время от времени появлялся его взволнованный и величественный силуэт.
Клим вернулся в комнату, прилег в нише, но влюбленный Маркс ничего не мог посоветовать ему в этих сложных обстоятельствах. Лишь чьи-то легкие шаги по лестнице тихо прошуршали в его сон.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Соколюки знали Даринку, можно сказать, с колыбели. Данько дружил с ее отцом еще в юности, выезжал вместе с ним в ночное, хотя был значительно моложе. Там младшие всегда жмутся к старшим, но все вместе выбирают себе атамана, не труса, а храброго и, главное, чтобы был справедлив ко всем равно, в том числе и к самым маленьким пастушатам, которые облепляли костры, как ночные бабочки, и завороженно слушали побасенки старших, а среди них и правдивые рассказы о Вавилоне и о соседних «народах». Отец Даринки атаманил дольше всех, не одно лето водил пастухов на ночные баталии против «долговязых», «черных клобуков» [11], «дохлых мух» и других «племен», которые под эгидой Прицкого, села упрямого и независимого, заводили с Вавилоном долговременные войны, на первый взгляд, вроде бы и ни за что, а на самом деле все за те же честь и свободу, которых, впрочем, никто и не собирался отнимать у воюющих сторон.
Это было ясно хотя бы из того, что, как только кончалось лето, враги угомонялись, Вавилон засылал сватов в окрестные села, а прежде всего в Прицкое, и свозил на свои бугры лучших представительниц тех самых враждующих «племен». Те, в свою очередь, поступали так же, понукаемые к тому примером Вавилона.
Атаман приглядел себе рано овдовевшую шляхтяночку Ясю Закревскую из Прицкого и привез ее в Вавилон вместе с дочкой от первого брака. Яся вскоре умерла от тифа, оставив атаману вроде бы совсем чужую ему Даринку, Но отчим относился к ней по-отцовски, она называла его папой, оставлять ее одну дома не хотелось, вот он и брал дочку в ночное. Скоро и девочка гарцевала на Гнедом к радости отца. Тот не раз говаривал ратоборцам: «Гляньте-ка на мою Даринку! Ей-богу, быть ей атаманшей!»
Однажды во время жестокой битвы с «дохлыми мухами» кто-то из «мух» угодил в нашего атамана дубинкой, беднягу даже не довезли до больницы. Зато после этого случая Вавилон признал себя побежденным и попросил у соседей перемирия. Если и вспыхивали стычки, то уж только на кулаках, причем бились одни силачи с силачами, и тут прославился Данько Соколюк, который всегда одерживал верх, кроме одного раза, когда победил его какой-то верзила из Прицкого.
Даринка еще некоторое время пригоняла в ночное своего Гнедого. Юную всадницу старшие научили курить, ругаться, приспосабливали ее ко всем превратностям пастушеского житья, не больно заботясь о том, что могут навредить девушке. А когда однажды Даринка не явилась в ночное, все пожалели, что ее больше нет, поняли, что любили ее, а те шалости, которым они учили девушку, были для них только жалкой забавой после прежних славных баталий. Даринку вместе с Гнедым, а точнее, чтобы завладеть Гнедым, забрали в Прицкое какие-то дальние родичи. Они оказались людьми тихими и загребущими, и на следующее лето Даринка от них сбежала. Отцовской хаты она уже не застала — соседи успели растащить ее на дрова, — и только вишневый сад, как и прежде, зацветал каждую весну, не хотел дичать.
За все беды и тяготы Даринка добилась сана, которого другие гнушались, — стала главной вавилонской пастушкой, меняла подпасков, подбирая себе боевых и послушных мальчишек, и, если бы еще вернуть Гнедого, которого присвоили себе проклятые родичи, могла бы и не в шутку считать себя атаманшей. Она как будто и примирилась со своей судьбой, только хмурила вызолоченные летом брови, когда возвращалась со стадом в село, да в душе упрекала отчима, что так нелепо погиб и бился не с теми, с кем надлежало биться большому атаману. Надо было биться с теми, чьих коров и овец становится все