коммуне, представлял ее лучше, чем где бы то ни было, именно здесь, на Татарских валах; ему хотелось чего-то грандиозного, всеобъемлющего, с миллионом десятин поля и тысячами коммунаров. Выстроить бы город на месте, где теперь Вавилон! И страшно было подумать, что этот грандиозный план придется начать почти с ничего, с какого-то десятка единомышленников, собравшихся здесь.
И он размечтался перед ними в сочельник, пока Савка Чибис, пристроившись в уголке, уминал кутью, принесенную на всю честную компанию.
Отец вернулся тогда поздно, выложил ложки из карманов и, раздевшись, один принялся за господне яство.
— Созовец несчастный! — бросила мать с печи. — Последний горшок готов вынести из дому. Где ж посуда?
— Принесу.
Он не стал креститься после кутьи, как, бывало, раньше, в другие сочельники.
Левко Хоробрый, которого зима застала разутым, вот уже целую неделю шил себе сапоги у окошка и несколько раз наблюдал незнакомого человека на Татарских валах. До сих пор ему не в чем было выйти к посетителю, в соломенных чунях не хотелось выбегать, а тут он как раз стачал сапоги, снял с колодок, скоренько обулся, накинул суконную зеленую чумарку, подаренную Зосей за гроб для Бонифация, и вышел.
— Куда это вы все смотрите? Я вас уже не раз тут видел. Дай, думаю, выйду к человеку, позову в хату.
— А вы кто? — Рубан (это он был для Левка незнакомцем) подозрительно глянул на чумарку и новые сапоги, от которых еще пахло дратвой. Кажется, он уже где-то видел этого человека, правда без чумарки. Не в Глинске ли?
Владелец чумарки усмехнулся.
— Известно, вавилонянин. Фабиан по-здешнему.
— А какой Фабиан ходит пить воду в сельсовет?
— Мой козел. Его тоже зовут Фабианом.
— Прекрасное животное.
— Козел как козел. Просто я привык к нему. Ночью плохо вижу, так он иногда провожает меня домой. В этом он незаменимый товарищ. А вы уж не Рубан ли?
— Он самый.
— А я думаю, что это вы все смотрите на Прицкое? А вы и есть тот самый Рубан, что был когда-то в Прицком. Ну, как вам тут, в Вавилоне?
— Вавилон не Прицкое.
— Был я у них на престольном празднике, познакомился с председателем. Большой человек Майгула.
— В каком смысле?
— Никакого притеснения в селе, полная свобода.
— Для кого?
— Для всех.
— Тогда это просто анархия.
— А вам хочется диктатуры, да? Здесь диктатура Бубел, Павлюков, Раденьких. Была и есть… У кого деньги, земля, тот и правил Вавилоном. Один я живу, как хочу. Поля у меня нет, семян у кулаков не занимаю, налоги не плачу, живу себе, как Сократ в Риме.
— Сократ жил в Афинах. При Перикле.
— Тьфу ты, все перепуталось.
— А почему нет поля?
— Отказался. Не хотел становиться рабом земли. Помните, что карфагенский ученый Магон сказал о земледелии?
— Знаю. Читал у Синицы. На стене…
— А я вот читаю теперь библию… Перечитываю…
— Зачем?
— Как занесет мою лачужку, читаю, пока не придут и не откопают меня. Боятся, чтоб я не замерз.
— Интересно живете, Фабиан. Можно глянуть на ваше жилище?
— Пойдемте. Я, правда, не один. Родственница у меня. Принесла кое-что, чтоб я не помер с голоду, я уже неделю не спускался вниз, так она, дай ей бог здоровья, выручает. Вдова Бонифация, Зося. Может, знаете…
— Того самого Бонифация?
— Ну да, того самого. Она наведывается к Бонифацию, а заодно заходит ко мне. Все думаем, как Бонифация перехоронить на кладбище. Чтоб душа его была поближе к людям.
— Разве это так важно?
— В Вавилоне? Ужасно жестокий народ… Все помнит, ничего не прощает…
Едва приоткрыли дверь, как Фабиан спросил:
— Зося, разве ты никогда не видела Рубана?
— Один раз. И то мельком…
Ее сапожки стояли на полу, а сама она грелась на лежанке, маленькая, смуглая, с аккуратно причесанными волосами. Лицо ласковое, милое, с глаз еще не сошла печаль. Бонифаций привез ее из Дахновки еще до землеустройства, здесь ему не нашлось пары, все привередничал.
Зося встала, обулась на босу ногу, подбросила в печь подсолнечную ботву, которую ломала на голом колене. Фабиану казалось, что она внесла в его пустое жилище уют, а может быть, это делал за нее огонь в печи, который она ухитрялась поддерживать, даже когда все трое сели за верстак, служивший здесь столом. Стружки с верстака не все были сметены, и Зося принялась прибирать их. Вдруг в руки к ней попала чуть ли не самая длинная, без начала, без конца, и она подумала, что это могла быть стружечка от гроба Бонифация, он ведь был высоченный, как и все кармелиты. По свидетельству Фабиана, в этот орден не принимали низкорослых, дескать, один коротышка может бросить тень на весь орден. А Рубан был низкого роста, но крепкий, жилистый, с чернющими глазами на чуть широковатом, скуластом лице и смеялся громко (Фабиан придавал большое значение тому, как человек смеется).
Освободив верстак от стружек, Зося выложила на него пироги с горохом, выставила четверть, заткнутую белым — лоскутком, отыскала в посудном шкапчике три чарки. В одной была высохшая муха на дне, наверно, когда-то упилась вусмерть. Зося выбросила ее, сполоснула чарку водкой, которую потом выплеснула в огонь, так что в печи вспыхнуло синее зарево. Рубан пил наравне с остальными, пил не глотками, а единым духом, хвалил Зосины пироги с горохом и чесноком, захмелел, сгоряча пообещал Зосе перехоронить Бонифация. Фабиан при этом заметил, что лучше перехоронить сейчас, пока земля над гробом не смерзлась. Зося расплакалась не то от расстройства, не то от водки, потом они запели вместе: «Гей, забелели снега, забелели белы…» На песню пришел козел, постучался рогами в дверь. Когда Зося открыла ему и он вошел, то первым делом обнюхал Рубана, а потом уставился на пироги. Ему предложили один, но козел не стал есть, он не терпел чесночного духа. Так и лег возле печи на полу и задремал под потрескивание огня, хотя и побаивался, как бы хозяин не оставил его одного в доме.
На Татарских валах вечерело, когда они, все четверо стали спускаться вниз. Рубан поддерживал Зосю под руку, за ним петлял Фабиан, а уже за Фабианом совсем трезвый козел. Эти послерождественские вечера тихи, хороши, весь вавилонский люд высыпал к плетням, Фабиан здоровался налево и направо, все узнавали на нем чумарку зеленого сукна с плеча Бонифация, тихонько бранили Зосю и Рубана.
— Тогда все, стало быть, падает на Вавилон! — возмущалась какая-то женщина с полными ведрами на коромысле. Это была Палазя, злющая и крикливая баба, родная сестра Матвия Гусака. Ее мужа Харитона убили в семнадцатом на империалистической войне, она жила одна, вторично выйти замуж не сумела или не захотела, хотя имела добрую отару овец, лошадь, корову, жила бездетной.
Она поставила ведра на дороге, козел хотел хлебнуть из одного, но был наказан коромыслом. Прогнав