здешнему причудливо красивому говору, тонкости которого так и не могла за всю жизнь одолеть наша бабка Соломия и от которого быстро отвык в Вавилоне отец; привыкаем к поездам, будящим нас среди ночи не так своими гудками, как этим чертовым перестуком колес. На подъеме поезда натягиваются, как струны, звенят, паровозы кашляют, задыхаются, всякий раз мне хочется вскочить с пола, где мы все спим вповалку на соломе, выбежать и подсобить им. Когда их слушаешь ночью, кажется, что они перевозят колоссальную Азию в Европу, а мятежную Европу в опустевшую Азию. Днем мы к ним выбегаем, днем в них везут лошадей, те — стоят у перекладин вагонных дверей, как люди, грустные, задумчивые, вроде везут их в наши края, им предстоит заменить тех, что гниют на конских кладбищах и прослывут погибшими в великих исторических битвах; везут коров, прикованных цепочками к импровизированным яслям, разномастных, но священных и неприкосновенных, как в коммуне Клима Синицы; везут овец, белых и черных, навалом, в неимоверной тесноте, которую способны выдержать только овцы; одна окотилась в поезде и теперь стояла над своим ягненком в полном отчаянии; а еще везут камень (зачем?), везут кедры, еще не окоренные; расчехленные зеленые гаубицы; целый поезд новехоньких молотилок; везут солдат с противогазами — видно, в мире снова затевается что-то. Пассажирские поезда облеплены безбилетными крестьянами — в тамбурах, на ступеньках и даже на крышах вагонов, — все они где-то были, чего-то искали, а сейчас приближается жатва, вот и возвращаются из своих странствий домой.
Прися плачет каждую ночь — тихо, чтобы не обидеть Чорногоров, которые приняли нас, как могли. Люди они добрые, искренние, душу бы отдали, но не привыкнуть нам к их краю, даже к самому лучшему, что в нем есть, а у нас, может, никогда и не будет, зато все вавилонское стало для нас еще дороже, без него мы бы растаяли, пропали, изныли бы здесь.
Дедушка давно почувствовал нашу неутолимую тоску по родному дому, и, только созрели колосья и запахло в этих гостеприимных местах первым хлебом, он выкатил из овина наш легендарный возок, обносившийся и растрясшийся в пути, и перебрал его весь чуть ли не заново, потому что приметил все его недочеты. Конечно, можно было бы и здесь выпросить на несколько дней подводу, но дед был человек гордый и дальновидный. Сказал; худо возвращаться господами туда, откуда ушли нищими. А чтобы возок не так тарахтел, как на пути сюда, приладил к нему маленькое деревянное ведерко для дегтя, который лемки умели варить сами.
Выходить собрались затемно, чтобы встретить рассвет за селом — поменьше свидетелей, это уже ради Присиной гордости. Ее уговаривали: в Млынах есть свободные хаты, оставайся, живи. Сам учитель, Лука Модестович, приходил беседовать с нею. Учитель был заодно и капельмейстером и хотел заполучить в оркестр кларнетиста, не какого попало, а, как он сказал, божьей милостью. И таким оказался Ивасько, старший сынок Явтушка. Зато у меня учитель не обнаружил желанного слуха. «Это все Валахи виноваты, глухие тетери!» — проклинал я их, слушая, как Ивасько играет на кларнете. И все-таки Прися не согласилась остаться ради Иваська. А ведь это, может, именно Явтушок даровал сыну свой слух, свою любовь к священным и нежным звукам. Это ведь было для него не только развлечением, но как будто и потребностью. Вот Ивасько и мог бы теперь играть отцу, не отбейся тот от семьи…
Всю ночь нам прощально кричали поезда, а утром с полевого стана привезли в телеге Чорногора. Старик вышел на первую колхозную жатву, а энтузиаст он был великий, ну и старался не отстать от молодых, а вечером упал на покосе. С ним привезли и его косу, сточенную, но с новенькими грабками, которые припас для этой жатвы дед.
Возок наш снова пришлось закатить в овин. Похоронили дедушку возле кладбищенской каменной сторожки, узенькие окна которой походили на бойницы. Зеленые Млыны хоронили на этом месте выдающихся людей. Оказывается, у этих лемков еще там, в Карпатах, каждое селение имело свой вроде бы небольшой пантеон. А вот Вавилон хоронит всех подряд по вероисповеданию, не обращая внимания на все другое… В оркестре Ивасько играл на кларнете, удивляя лемков высоким ладом этого самого минорного из инструментов, а Лука Модестович сказал над Чорногором прекрасную речь, как учитель и капельмейстер. Нет на свете людей преданнее учителей и капельмейстеров.
Теперь никто не уговаривал нас оставаться здесь. Узнав, когда мы выходим, учитель пришел попрощаться, вывел наш возок далеко за околицу, потом стоял на предрассветном тракте, худощавый, мудрый, высокий, как придорожный крест, а путь перед нами был прямой, как линейка, которой тот добрый учитель бил когда-то моего отца по ладони за непокорство или непослушание. Отцовский кларнет везли на возке — учитель настоял, чтобы мы захватили инструмент с собой для Иваська, и теперь кларнет будет петь нам всю дорогу, все тридцать пять километров…
Детей за возком словно бы стало больше. То ли мы повзрослели сразу, шли все до одного босиком, все в длинных штанах, проворные, ловкие, дружные, как цыганята. Прися, красивая, гордая, с печальными глазами, до последнего дня не теряла надежду, что Явтушок вернется сюда, к детям. Где он, что с ним, жив или тоже умер где-нибудь на чужой стороне? Возок сам бежал, мы едва поспевали за ним, хлопая штанишками. Прися не положила дегтя в маленькое ведерко — мазницу, которое дедушка смастерил специально для нашего возка, зато на дне его ехал котенок, малышам захотелось во что бы то ни стало взять его с собой. Он всю дорогу спал, свернувшись калачиком, глупенький, и не представлял, что его везут в Вавилон…
На полпути возок завизжал, стал катиться все тяжелее и тяжелее. Спасало нас только то, что дорога домой казалась вдвое короче. Только оторвались от Райгорода, как уже Овечье, едва миновали Овечье, как показалась Боровка, за нею Новая Гать, а там и коммуна, потом Абиссинские бугры — вавилонская земля.
Из коммуны сделали колхоз, там в разгаре жатва, тарахтят жатки, их крылья погружаются в хлеба, как весла. На озере виднеются белые лебеди. А Вавилон так и живет без них. Прореют над ним, растревожат душу и летят куда-то все дальше, дальше на север…
В каждом селе нас отговаривали идти дальше, давали хату и все, что в хату, — живите! Тетка Прися нравилась всем председателям и всем бригадирам. Не то чтобы они ухаживали, нет, куда уж, когда за возком такая когорта, но просто все они когда-то слыхали, а теперь собственными глазами видели, что красивее женщин, чем вавилонянки, на всем белом свете не найти. А тут еще ездовых возле возка сколько! А их так не хватает всюду, ездовых!
Когда мы вкатили возок на Абиссинские бугры и увидели Вавилон в полдневном мареве, необъятный, родной, с кладбищем, с ветряками, с белыми дворцами, хотя это были всего-навсего самые обыкновенное мазанки, сгрудившиеся у подножья Вавилонских гор, Прися тихо заплакала. Нет ничего величественнее и прекраснее нашего Вавилона, когда возвращаешься в него из другой страны, оттуда, где поезда ходят из Европы в Азию прямо за стеной дедушкинского дома, где мы на предрассветной дороге оставили доброго отцовского учителя, худощавого, мудрого, высокого, в длиннющей белой рубахе, подпоясанной шелковым пояском с кистями, В Вавилоне ни у кого нет такого благородного плетеного пояска, а может, нам просто не случалось видеть такого на ком-нибудь другом; в Вавилоне нет поездов, нет сепараторов, которые в одну минуту отделяют сметану от молока, нет сноповязалок, легких, как птицы, которые сами косят и сами манильским канатом вяжут снопы, нет клуба, где каждую субботу играет музыка и лемки пьют тывровское бочечное пиво, от которого пенятся усы. В Вавилоне многого нет, но зато есть сам Вавилон, с которым не сравнимы никакие Зеленые Млыны, никакое Овечье, да и сам Глинск ничего не стоит без Вавилона, потому что и Вавилона другого нет на свете, за исключением разве того, который погиб когда-то в древней Месопотамии, как мы узнали еще в школе и от Левка Хороброго. Иногда требуется пройти и через мифы, чтобы довоеваться до высокого смысла жизни человеческой.
Вавилон — это исполинские, как сито, буханки хлеба, которые пекут только у нас; это величайшие пожары, вспыхивающие чуть ли не в каждую страду и вынуждающие Вавилон строиться и молодеть; это крещенское водосвятие, равного которому не устраивают во всем христианском мире; это веселые, скорее забавные, чем кровопролитные, войны с соседними «племенами» — «черными клобуками», «дохлыми мухами», «задирами», «капелланами» из-за их страсти прятаться в норах — и с бесчисленными другими племенами и народами, лучшие представительницы которых потом чудесно уживались в самом Вавилоне и плодили детей для будущих мировых войн, действительно жестоких и кровопролитных; это два мудрых Фабиана, один из которых, Левко Хоробрый, верно, жив и до сей поры; это высоченные черные бури, прилетающие с горячего юга и разбивающиеся о Вавилонские горы; это мы, тетка Прися, наш возок с котенком в ведерке и отцовский кларнет на возке.