способности развиваются и разрушаются под влиянием внешних раздражений; при этом, конечно, необходимо, чтобы эти внешние раздражения становились всё сильнее и сильнее; однако, если при этом поступать необдуманно, то может родиться опасность пойти в очень опасном направлении, так что не только сам, но и другие этого не заметят. Врачи говорят, что нет более инертного предмета, чем наш желудок: если давать ему всё время одну кашу, кончится тем, что он потеряет способность переваривать более твёрдую пищу. Поэтому врачи и советуют упражнять его, давая ему различную пищу. Однако это не значит, что он будет приучен ко всему: по мере усиления внешних раздражений будет расти и сила сопротивления питательному воздействию пищи. Вы представьте себе, что получится, если силы желудка ослабеют. К. был гораздо выше меня, но на это совершенно не обращал внимания. Он, повидимому, думал, что, если приучить себя к бедствиям, эти бедствия потеряют в конце концов значение. Он полагал, что, если итти всё время по пути страданий, наступит момент, когда они больше уже не будут тревожить.
Когда я беседовал с К., мне всегда хотелось разъяснить ему это. Но всякий раз выходило так, что я натыкался на сопротивление с его стороны. Я знал, что он опять начнёт приводить примеры из жизни древних, и мне нужно было бы доказывать ему, что между ним и древними большая разница. Но его характер был таков, что, если он доходил до чего-нибудь в своих рассуждениях, назад он уже не возвращался, — шёл дальше. И то, в чём он шёл дальше на словах, он стремился осуществить и на практике. В этих случаях он был страшен. Был велик. Он шёл вперёд, сам себя разрушая. Зная хорошо его нрав, я не мог, в конце концов, ничего ему сказать. Кроме того, с моей точки зрения, как я уже говорил выше, его нервы были не в порядке. Если бы даже я убедил его, всё равно он был бы, несомненно, взволнован. Я не боялся вступить с ним в спор, но, зная по себе, что значит чувствовать себя одиноким, я не мог поставить в такое же положение своего друга. Поэтому после его переезда я в течение некоторого времени не трогал его своими замечаниями. Я только смотрел на то, как действуют на него мир и спокойствие окружающей обстановки.
Потихоньку от К. я стал просить хозяйку и её дочь по возможности больше разговаривать с ним. Дело в том, что я был уверен, что на нём проклятием лежит то молчаливое существование, которое он до сих пор вёл. Мне казалось, что, подобно тому как ржавеет железо, остающееся без употребления, так и на его сердце выступила ржавчина.
Хозяйка засмеялась и заметила, что к нему не знаешь, как и приступить. Дочь же в подтверждение этого привела даже пример: она спросила как-то его:
— Есть у вас угли в хибати?
— Нет, — последовал ответ К.
— Принести вам? — предложила она вновь.
— Не надо, — отказался тот.
— Разве вам не холодно?
— Холодно, но углей не нужно.
И на этом будто бы разговор прекратился. Мне ничего не оставалось, как хмуро усмехнуться.
Дело было весной, и особенной необходимости греться у хибати, правда, не было, но всё-таки я признавал, что слова их, будто к нему трудно приступиться, были не лишены оснований.
Вследствие этого я стал стараться по возможности соединять К. и обеих женщин вокруг себя. То я призывал к себе хозяйку с дочерью, когда мы вели с ним беседу, то тащил К. в ту комнату, где мы сходились вместе с хозяевами: во всех случаях я стремился всякими способами сблизить их друг с другом. Разумеется, К. не очень охотно шёл на это. Случалось, что он внезапно вставал и уходил из комнаты; бывало и так, что сколько ни зови его, он ни за что не показывался.
— Что интересного в этой пустой болтовне? — спросил он как-то меня. Я рассмеялся, но в глубине души прекрасно сознавал, что К. презирает меня за это.
В некотором смысле я, пожалуй, и был достоин этого презрения. Его взор, можно сказать, был прикован к вещам, гораздо более высоким. Я этого не отрицаю. Я полагал только, что как бы ни были возвышенны устремления взора, если всё остальное с этим не согласуется, получается безрукий калека. Я считал, что самое главное заключается в том, чтобы сделать его полностью похожим на человека. Я открыл, что как бы ни была заполнена его голова образами великих людей, он сам не только не приближается к ним, но даже просто ни на что не способен. Я проповедывал, что первое средство для того, чтобы сделать его похожим на человека — это посадить его около человека другого пола. Я пробовал обновить его покрывшуюся ржавчиной кровь действием той атмосферы, которая исходит от женщины.
Постепенно эти попытки привели к успеху. Предметы, вначале казавшиеся так трудно соединимыми, понемногу начали сливаться воедино. Он стал понемногу понимать, что существует мир и вне его самого. Как-то раз, обратившись ко мне он даже заметил, что женщины вовсе не заслуживают такого презрения. Раньше К. требовал от женщин одинаковой с нами, мужчинами, образованности и знаний и, когда их не обнаруживал, сейчас же начинал их презирать. До сего времени он одним и тем же взором рассматривал всех вообще мужчин и женщин, не зная того, что в зависимости от пола меняется и положение. Я говорил ему, что если бы мы оба всю свою жизнь общались только друг с другом, то могли бы итти вперёд только по одной прямой линии. Он с этим согласился. Это было в ту пору, когда я был до известной степени увлечён дочерью хозяйки, поэтому эти слова у меня сошли с языка сами собою. Однако я ни словом не приоткрыл их заднего смысла.
Наблюдать, как постепенно отходит сердце К., как бы заключённое среди стен крепости из книг, было мне приятнее всего остального. Я с самого начала взялся за дело с этой именно целью и потому не мог не чувствовать радости от своего успеха. Не говоря ничего ему самому, я взамен этого поведал свои мысли хозяйке и её дочери. Они также казались довольными.
Мы были с К. на одном и том же факультете, но специальности наши были различны, так что, естественно, мы уходили из дому и приходили обратно в разное время. Когда я возвращался домой раньше него, я проходил через его пустую комнату прямо к себе; когда же я возвращался позже, обыкновенно я проходил в свою комнату, обменявшись с ним кратким приветствием. Он всегда в этих случаях подымал глаза от книги и взглядывал на меня, когда я открывал дверь. При этом обязательно говорил:
— А, это ты.
Я же или ничего не говорил в ответ, только кивал головой или же проходил к себе со словами:
— Да, я.
Однажды у меня были дела в Канда, и я возвращался домой гораздо позже обыкновенного. Торопливым шагом дойдя до своего дома, я с шумом открыл наружную дверь. И в тот же момент мне послышался голос дочери. Мне явственно показалось, что голос этот исходил из комнаты К. Комнаты были расположены так, что прямо от передней шли одна за другой средняя комната и комната девушки, а налево были расположены комнаты К. и затем моя. Мне, живущему здесь уже с давних пор, было легко распознать, откуда раздаётся чей-нибудь голос. Я сейчас же закрыл наружную дверь. И сейчас же вслед за этим умолк голос девушки. Пока я снимал свои ботинки — в те времена я уже носил франтовские европейские ботинки с надоедливыми шнурками, — пока я стоял, согнувшись и развязывая шнурки, в комнате у К. уже не было слышно ничьих голосов. Мне это показалось странным. Я подумал, уже не почудилось ли это мне. Но когда я, собираясь, как обычно, пройти через комнату К. открыл раздвижную дверь к нему, они оба оказались там. К., как всегда, проговорил:
— А, это ты?
Девушка, в свою очередь, приветствовала меня, не вставая с места. Было ли виной этому моё душевное состояние, только их краткие приветственные слова показались мне крайне натянутыми. Они отозвались в моих ушах каким-то неестественным тоном. Я обратился к барышне:
— А где ваша мама?
Мой вопрос не заключал в себе никакого особого смысла. Я спросил только потому, что в доме было тише обыкновенного.