знаю.
К. никак не прекращал разговора о хозяйке и её дочери. В конце концов и я стал задавать вопросы, на которые нельзя было ответить. Я чувствовал не столько замешательство, сколько удивление. Всякий раз, как я до этого разговаривал с ним об этих женщинах, я не мог не замечать, как менялся его тон. В результате я спросил его, почему он именно сегодня говорит о них. Тогда он сразу же замолк. Но я заметил дрожь у него вокруг замолкших уст. По своей природе он был молчалив. И всегда перед тем, как он хотел что-нибудь сказать, у него дрожало вокруг рта. Словно его губы не легко раскрывались, противодействуя его воле, отчего и в словах всегда таилось особое значение. Когда же он усилием воли преодолевал это противодействие своих уст, в его голосе бывала сила, вдвое большая, чем у других.
Глядя на его уста, я почувствовал, что сейчас из них что-то выйдет. К чему именно они готовятся, я совершенно не мог себе представить. Поэтому-то я так и поразился. Представьте себе меня, выслушавшего из его таких строгих уст признание в его любви к дочери хозяйки! Под действием его волшебной палочки я сразу как бы окаменел. Я не мог даже пошевелить своими губами.
Превратился ли я тогда в изваяние ужаса или изваяние страдания, — только я был весь как изваяние. Весь я с головы до самых ног — застыл как камень или железо. Я потерял способность даже дышать. К счастью, это состояние продолжалось недолго. Через мгновение я снова почувствовал себя человеком. И сейчас же подумал: „Всё пропало! Момент упущен!“
Однако, что делать дальше, я совершенно не мог представить себе. У меня не было сил даже встать. Я сидел, не шевелясь, чувствуя, как у меня под мышками струится неприятный пот и пропитывает мою рубашку. К. шёл всё же дальше в своих признаниях. Мне было нестерпимо мучительно. Наверно, это мучение ясно было написано на моём лице. Даже К. и тот, казалось, должен был бы заметить это, но он оставался самим собой и, будучи весь погружён в самого себя, не имел времени обратить внимание на выражение моего лица. Всё его признание с начала до конца было пронизано одним тоном. Душа моя, наполовину слушала его, наполовину терзалась мыслью: что делать? что делать? Поэтому я почти не слышал подробностей и только звук слов, исходящих из его уст, с силою отзывался в моей груди. Вследствие этого я не только чувствовал то страдание, о котором сказал, — я по временам испытывал ужас. Во мне зашевелился своеобразный страх перед противником, который был сильнее меня. Когда повествование К. закончилось, я не мог вымолвить ни слова. Я вовсе не раздумывал в эту минуту, что мне лучше: сделать ему такое же признание или же оставить всё так, в тайне? Просто я не был в силах что-нибудь сказать. И не хотел при этом говорить.
Во время обеда мы заняли места друг против друга. Нам прислуживала служанка, и я быстро покончил с невкусной на этот раз едой. Во время обеда мы почти не говорили друг с другом. Нам не было известно, когда вернётся хозяйка с дочерью.
Мы разошлись по своим комнатам и больше не видались. У К. было так же тихо, как и утром. Я тоже сидел неподвижно, погружённый в раздумье.
Мне казалось, что необходимо открыться во всём К. Однако тут же возникало чувство, что момент для этого упущен. Почему я сразу не прервал его речи и не открыл нападения со своей стороны? Это представлялось огромным упущением. Я думал, что было бы даже хорошо рассказать обо всём К. и после того, как он кончил. Но мне было как-то странно, воспользовавшись перерывом в речи К., заговорить о том же про себя самого. Я не мог найти способа преодолеть эту неестественность. Голова моя шла кругом от сожаления и раскаяния.
Я подумывал: хорошо, если б К. вторично раздвинул перегородку, отделявшую нас, и сам пришёл сюда. Мне казалось, что утром я просто подвергся внезапному нападению. Я не был подготовлен, чтоб ответить К. И тайком полагал, что смог бы теперь вернуть всё, что утратил утром. Поэтому время от времени я подымал глаза и бросал взгляд на перегородку. Однако перегородка оставалась недвижной. И у К. было всё время тихо.
Тем временем голова моя мало-по-малу под влиянием этой тишины стала приходить в смятение. „О чём это думает он там, за перегородкой?“ — размышлял я, и от этой мысли мне становилось совершенно невмоготу. В обычное время мы постоянно так сиживали молча, отделённые перегородкой, и чем тише было у К., тем более я забывал о его существовании. Это было обычным моим состоянием, и то, что происходило со мной теперь, ясно показывало, насколько был встревожен мой дух. Самому же открыть перегородку и пойти к нему — этого я не мог. Мне ничего не оставалось другого, как только ждать, что случай мне будет предоставлен оттуда.
В конце концов мне стало невыносимо сидеть так в неподвижности. Принуждать себя насильно быть здесь значило только хотеть ворваться в его комнату. Я встал и вышел на галлерею. Пройдя оттуда в среднюю комнату, без всякой нужды налил из чайника воды в чашечку и выпил. Отсюда я вышел в переднюю. Нарочно миновав таким образом комнату К., я вышел на улицу. Разумеется, итти мне было некуда. Мне было только невмоготу так сидеть. Вследствие этого я стал бродить по праздничному городу, не соображая, куда я иду. И сколько я ни бродил, голова моя была всё время полна мыслями о К. И не то, чтобы я бродил затем, чтоб от него избавиться. Скорей скитания мои имели целью всё как следует осознать.
Прежде всего я думал, что его очень трудно понять. Почему это он так внезапно мне во всём признался? И каким это образом любовь его усилилась настолько, что он не мог этого признания не сделать? И куда исчез он сам, этот обычный К.? Все это были неразрешимые для меня вопросы. Я знал, что он силён духом. И знал, что он серьёзен и строг к себе. И прежде чем определить своё отношение к нему на будущее время, мне нужно было многое узнать о нём самом. В то же время мне было как-то до странности неприятно иметь с ним дело в дальнейшем. Бродя вне себя по городу, я мысленно рисовал себе его, неподвижно сидящего в своей комнате. При этом, сколько я ни бродил, где-то во мне кричал голос, что сдвинуть его я буду не в силах. Словом, он представлялся мне каким-то чародеем. Дело доходило даже до того, что я начинал думать, уж не будет ли на мне вечно лежать это его проклятье...
Когда я совершенно усталый вернулся домой, в его комнате было попрежнему тихо, как будто бы там никого не было.
Вскоре после того как я вернулся домой, послышался звук подъезжающей колясочки рикши. Тогда не было резиновых шин, как теперь, и неприятный шум рикши был слышен довольно издалека. Коляска остановилась перед нашим домом.
Минут через тридцать нас позвали ужинать. В соседней комнате всё ещё был беспорядок от разбросанных праздничных нарядов обеих женщин. Обе заявили, что им было неловко задерживать нас, и они поспешили домой, чтобы поспеть к ужину. На нас с К. это внимание хозяйки почти никак не подействовало. Сидя за столом, я ограничился короткими репликами, как будто жалея слова. К. был ещё немногословнее меня. Настроение же обеих женщин, редко выходивших из дому, было оживлённей обыкновенного. Поэтому наше поведение сильнее бросалось в глаза. Мать спросила у меня:
— Что нибудь случилось?
Я ответил, что немного нездоровится. Мне действительно было не по себе. Тогда дочь обратилась с тем же вопросом к К. Тот не ответил как я, что он нездоров. Он сказал, что ему просто не хочется говорить.
— Почему же не хочется говорить? — допытывалась девушка.
Я в этот момент поднял свои отяжелевшие веки и взглянул на него. Мне было любопытно, что он ответит. Губы К., по обыкновению, слегка задрожали. Глядя со стороны, нельзя было предположить ничего иного, кроме того, что он затрудняется с ответом. Девушка засмеялась и проговорила:
— Вы думаете о чём-нибудь очень серьёзном?