— А потом… а потом…

— Потом, морейне, я уже не смотрел и спрятался в куст и очень дрожал от страха, потому что в хате был такой шум… такой шум и такие стоны… Потом люди пошли… и понесли ее… и деда понесли, а коза блеяла и побежала за гору, и не знаю, куда девалась…

Меир выпрямился и посмотрел в небо помертвевшими глазами. Он знал уже все.

— Куда их понесли? — спросил он глухим голосом.

— Туда!

Вытянутая рука ребенка указала в ту сторону, где в отдалении виднелась зеленая лужайка и среди нее пруд с лилиями, а за прудом были болота, трясины, вязкая, зыбучая почва, в которой так легко может погрузиться и утонуть мертвое застывшее тело.

Там, за тем прудом, из которого она достала весной водяную лилию и из чащи тростников протягивала ему… Там, за той лужайкой, среди которой она в первый раз призналась ему в своей любви, любви свежей и пламенной, как дикий цветок, выросший на богатой почве… там… в глубине той рощи, в чаще которой скоро хором запоют птицы, свободные, счастливые в своих гнездах, полные любви… там… где-то… скрытая от всякого человеческого глаза, она лежит у ног своего деда, вся обернутая плащом своих черных волос.

Из груди его вырвался вопль, трижды раздалось имя Иеговы. Потом у открытых дверей остался только Лейбеле, неподвижно державший в несколько приподнятой руке сверток бумаг.

Меир вбежал в хату.

Что рассказали ему там стебли соломы, выброшенные из нищенской подстилки Абеля, и кораллы Голды, устилавшие пол, рассыпанные среди этой соломы красневшие, будто капли крови? Что рассказала ему лежавшая на полу переломленная пополам прялка девушки и старая, очень старая Библия старика, изорванная в клочки?.. Это было длинное мучительное, кровавое повествование. Юноша слушал его, прижавшись лицом к холодной дырявой стене, заломив руки над головой. Это было такое длинное повествование, что часы уплывали, а он все слушал его и вторил ему отчаянным биением своего сердца и глухими стонами, время от времени вырывавшимися сквозь его сжатые и посиневшие губы.

Когда Меир снова появился у открытых дверей хаты, солнце позолотило уже часть горизонта. При свете дня видно было, как он ужасно изменился. Его лоб с красным шрамом был измят и покрыт морщинами, словно за эту ночь и утро над ним пронеслись долгие и тяжелые годы, полные горя. Мрачным отчаянием горели его глаза из-за полуопущенных век, а руки его бессильно повисли, словно в изнеможении или от смертельной усталости. Минуту он стоял так; было видно, что воображением и памятью он прислушивался к звукам того голоса, которого он уже никогда не услышит… Вдруг он почувствовал, что какая-то слабая рука потянула его за одежду, и услышал чей-то голос, сказавший:

— Mopeйне!

Перед ним стоял Лейбеле, смотрел на него своими огромными грустными глазами и протягивал к нему руку, державшую желтый сверток бумаг.

Казалось, что вид этого свертка напомнил Меиру что-то важное, пробудил его от сна, призвал его к чему-то, что было для него свято и непреложно. Меир провел по лицу обеими руками, а потом взял из рук ребенка предсмертную рукопись Сениора и, когда почувствовал ее в своей руке, поднял голову, глаза его снова блеснули отвагой и решимостью.

Он смотрел на местечко, пробуждавшееся от сна, и долго что-то тихо говорил, не столько, может быть, внятными словами, сколько еще только ищущей слов мыслью. Говорил что-то о доме Израиля, о старом величии его и о великих его грехах, о том, что никогда не покинет его и не отплатит ему проклятием за проклятие; что понесет к чужим народам завет примирения, что будет пить из источника мудрости и когда-нибудь вернется сюда…

— Когда-нибудь… когда-нибудь… — долго повторял он, думая о далеком, наверное, далеком будущем, обводя взглядом, стены низкой хаты, словно навеки прощаясь в душе со своим мимолетным, горячим и чистым, но так ужасно прерванным сном любви.

Потом он стал медленно подыматься в гору.

Ребенок, оставшийся у дверей хаты, стоял некоторое время неподвижно, смотря вслед уходящему. Через минуту его глаза, широко открытые, начали заволакиваться слезами. Когда же Меир дошел до половины холма, ребенок громко заплакал, но тотчас же замолчал и направился вслед за ним; сначала он шел торопливо, но, очутившись в нескольких шагах от уходившего Меира, замедлил шаги и, засунув руки в рукава одежды, пошел дальше уже медленно и важно.

Таким образом, идя друг за другом, проклятый юноша и дитя бедняка исчезли за холмом. Перед ними развернулась лентой песчаная дорога, ведущая в широкий, неведомый мир.

* * *

Достиг ли цели, к которой так жадно рвался этот униженный, проклятый, лишенный всего человек? Нашел ли он в широком неведомом ему мире таких людей, которые настежь открыли бы перед ним двери и сердца свои и проторили бы ему дорогу к источнику мудрости?

Вернулся ли, вернется ли он когда-нибудь в свои родные места, чтобы принести туда вместе с прощением тот свет, силой которого «кедр ливанский» подымется там, где стелется «низкий терновник»? Не знаю.

Слишком недавняя это история, чтобы она могла уже иметь свой конец. Но именно потому, что эта история и многие, многие, подобные ей, еще далеки от своего конца, — читатель! какая бы кровь ни текла в твоих жилах, какому богу ты сам ни поклонялся бы, — если встретишь когда-нибудь на своем пути Меира Эзофовича, поторопись искренно подать ему руку братской помощи и дружбы!

Вы читаете Меир Эзофович
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату