хотелось соскользнуть со своего сиденья и припасть к груди земли-кормилицы.
А под руками жниц колосья шуршали все сильней и сильней, снопы падали в телегу с глухим стуком. Наконец Юстина отвела взор от пестреющего мелкими цветочками жнивья, благоухающего свежей соломой, лицо ее сразу осунулось и словно окаменело, угасшие глаза застилали слезы; казалось, за эти несколько минут она состарилась на несколько лет. С невыразимой горечью она почувствовала себя здесь непрошенным, надоедливым гостем, чуждым всему и всем, стеблем бурьяна в вязанке пшеницы. Она встала, но тотчас же опустилась опять на свое место и осмотрелась вокруг беспокойным, растерянным взглядом.
Один из этих взглядов упал на неподвижно стоявшего невдалеке Яна. Вот уже несколько минут прошло, как он оставил свою работу и, стоя у телеги, всматривался в Юстину с таким напряжением, что голова его подалась вперед, а на белом лбу вновь появилась глубокая поперечная складка. Небрежно опустив длинные вилы, он не спускал с нее испытующего взора сразу потемневших бирюзовых глаз. Вдруг вилы вывалились из его рук, а лицо дрогнуло от внезапного беспокойства. Он мигом очутился около Юстины, сделал движение, как будто бы хотел схватить ее руку, но удержался и только тихим голосом спросил:
— Что с вами, панна? Отчего вы так сразу опечалились? Даже слезы на глазах… Отчего?
Слова, сначала торопливые, мало-помалу смягчались, замирая на его устах.
— Может быть, я чересчур дерзок? — закончил он совсем тихо.
Юстина подняла полные слез глаза и ответила:
— Зачем я здесь, среди вас? Ох, стыдно мне, стыдно!.. Я ушла бы, но и дома-то у меня ничего нет… ничего…
Она замолчала. Ян с той же глубокой морщиной, которая в последние дни начала прорезаться у него на лбу, выпрямился и продолжал стоять на том же месте. Он не казался удивленным, а только задумчиво провел рукой, по лбу, потом молча подошел к матери, шепнул ей что-то на ухо и возвратился к Юстине с серпом в руках.
Она поднялась со своего низкого сиденья и стала перед Яном. Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза, точно старались понять, что думает каждый из них. Вдруг Ян смело поднял голову, подал Юстине серп, из которого солнце высекало серебряные молнии, и тихо сказал:
— Возьмите!
С наклоненной головой она протянула руку и с серьезной улыбкой взяла из его рук блестящий серп.
По всему полю, покрытому людским муравейником, по всей ниве, шелестящей падающими колосьями, пронесся радостный, громкий, торжествующий голос Яна:
— Мама! Идите сюда, мама!
Живая, веселая женщина в перкалевом чепце на седеющих волосах уже бежала к Юстине, размахивая руками, и восклицала:
— Хорошо, паненка! Хорошо, красавица, отлично! Работа нетрудная! Коли я, старуха, справляюсь с ней, молодой, отчего не справиться? Не святые же горшки обжигают… Отлично!.. Присмотритесь, как другие делают, а потом и сами начинайте.
Антолька, Эльжуся и другие девушки выпрямились и с улыбкой, с недоверием, но без удивления смотрели на склонившуюся над колосьями, паненку в платье из такого же ситца, что и кофточки, одетые на них, только оно было по моде сшито, изящно отделано и ловко облегало ее высокую, сильную, статную фигурку.
— Очень хорошо! — немного погодя закричала приземистая Эльжуся. — Паненка так же может жать, как и мы… она, пожалуй, еще сильней нас… только корсет нужно снять, в корсете и часа не проработаешь…
— Очень хорошо! — отозвался целый хор женских голосов.
И, странное дело, нашлось несколько пар глаз, презрительно и злобно смотревших на предательские кости корсета, проступившие сквозь лиф Юстины.
Раскрасневшаяся Юстина наклонилась к матери Яна.
— Завтра воскресенье, — шепнула она, — в понедельник я приду пораньше и оденусь поудобней, а сегодня… позвольте мне хоть немного… сколько можно будет…
— Отлично, милая, хорошо! — затрещала старуха. — Не слушайте, что эти сороки стрекочут. К работе и вы способны, как и они, только в понедельник наденьте на себя платье посвободней, и мы с вами как возьмемся, то десять копен Яну нажнем…
Ян взобрался на телегу, наполовину нагруженную снопами; больше везти было нечего, и он, стоя на подстилке из золотых колосьев, упруго подгибавшейся под его ногами, уже выезжал с жнитва на дорогу, но в эту минуту с дороги своротила на жнитво телега Домунтувны.
Пространство в несколько десятков сажен разделяло этих двух людей, которые напоминали собой двух атлетов римского цирка. Снежная белизна его рубахи на синем фоне неба соответствовала горячему розовому цвету ее кофты. Его волосы в солнечных лучах отлизали блеклым золотом ржи, только что начинающей созревать; ее разметавшаяся пышная коса казалась снопом спелой пшеницы. Разговаривать на таком расстоянии было трудно, но девушка, не спуская взора с телеги Яна, все же вышла из положения. Над золотистым полем, в знойном раскаленном воздухе, пронеслись первые слова песни:
Ян Богатырович, свертывая на дорогу, идущую вдоль поля, присоединил свой голос к голосу девушки; он пел:
Он замолк, а Домунтувна чистым сильным контральто продолжала одна: