говорил необыкновенно быстро, горячо, жестикулировал, пускался в подробные объяснения. Анзельм сгорбился, внимательно слушал, время, от времени вставляя какой-нибудь вопрос или замечание. Раза два он заглянул в лицо своему собеседнику и тихо прошептал:
— Как похож на дядю! Господи, точно вылитый!
И за разговором изможденное лицо его все более и более озарялось радостью, к которой примешивалась тихая грусть. Глаза его все чаще обращались в сторону занеманского бора, а длинные белые пальцы сплетались все крепче и крепче.
На длинной скамейке, под огромной веткой сапежанки, за стеной высоких мальв и ночных красавиц сидели двое молодых людей и о чем-то тихо разговаривали. Почему тихо — они и сами не знали, — беседа их шла о самых обыкновенных предметах. Мужчина держал в руках букет полевых цветов и трав и поодиночке подавал их женщине.
— Посмотрите, пани, как васильки посерели, а какие были прежде голубые, красивые! Почти так же и ясное лето стареет вместе с ними… Вот отцветший одуванчик, он теперь словно комочек пуха, а на солнце кажется сделанным из самого тонкого стекла. Жаль дунуть на него, — разлетится во все стороны. Может быть, и счастье человека — такое же, как и этот комочек пуха. Сегодня держится, а завтра подует сердитый ветер и далеко отгонит все то, что человеку было милее жизни. Как вы думаете, пани, человеческое счастье всегда ли бывает так непрочно?
— Не знаю, — ответила Юстина, — я иногда думаю о таком счастье, которого никакие ветры не разнесут.
— Так вы думаете, что можно работать без отдыха, испытывать разные лишения и все-таки быть счастливыми?
— А Ян и Цецилия? — полусерьезно, полушутливо спросила Юстина.
Наступила минута молчания.
— Вот эта ветка с такими красивыми султанчиками — Тимофеева трава, этот розовый цветок — заячий лен, а эти желтые — колокольчики…
Из глубины дома, из кухни, где Антолька готовила ужин, доносился громкий крик индюка, сопровождаемый серебристым смехом девушки.
— Ха-ха-ха-ха-ха! — нескончаемой гаммой смеялась Антолька.
— Болту-болту-болту! — вторил ее смеху Михал, изумительно подражая крику индюка.
— Михал вот уже целый год ухаживает за Антолькой и хочет на ней жениться. Может быть, они и женятся, только не сейчас, потому что ни я, ни дядя не позволили ей выходить замуж шестнадцати лет. Если он вправду любит ее, то пусть подождет года два-три, пусть девочка ума-разума наберется. Другой бы закручинился от этой отсрочки, а он нет. Всегда весел, всегда в голове разные шутки да дурачества. Совсем не так, как я: хоть от природы и я человек не унылый, но если мне что-нибудь не удастся, то хоть в могилу ложись…
В кухне весело и звонко засвистела иволга, и словно в ответ ей в саду Фабиана кто-то тоже засвистел на мотив песни:
— Ну, да… а вот эта травка… я приложу ее к вашей ручке, и она пристанет так, что и оторвать ее будет трудно. Поэтому ее и называют липучкой.
Осторожно, с улыбкой он положил на руку Юстине зеленую травку, которая действительно тотчас прильнула к телу своими незаметными присосками.
— А вы вправду поедете с нами завтра на могилу? Он нагнулся к ней и робко заглянул ей в лицо.
— Оно, пожалуй, и нехорошо, что вы до сих пор ее не навестили.
Смелость этого упрека как-то странно противоречила его робкому взгляду.
— Так поедете?
— Непременно.
— А если дядя останется дома?
Она спокойно и доверчиво посмотрела на него и ответила:
— Тогда я поеду с вами.
Около зеленой травки на руке Юстины виднелся рубец от пореза серпом. Ян, не спуская глаз с красноватой линии пореза, тихо заговорил:
— Я уж сегодня по лицу старика вижу, что завтра на него нападет хандра. А тогда он никуда не выходит, не ест, не пьет, не говорит ни с кем. Так иногда бывает день, а то и два и три дня. В такое время мы с Антолькой ходим на цыпочках, говорим тихо, точно в доме покойник лежит… Бог его знает, что у него за болезнь!
В это время Анзельм несвойственным ему поспешным шагом приблизился к одному из открытых окон.
— Я вот сейчас покажу эти книжки, — сказал он идущему за ним Витольду, — сейчас покажу.
Узкая скамейка вовсе не преграждала доступа к окну; присев на ней и заглянув внутрь, Витольд одним взглядом окинул несколько необычную комнату. Это была так называемая боковуша, прозванная так потому, что сени отделяли ее от просторной светлицы. Комнатка эта была маленькая, длинная, с низким бревенчатым потолком и неровными, скупо выбеленными стенами. Деревянная койка с тюфяком, набитым сеном, с подушкой и домотканным одеялом, простой некрашеный стол у окна, зеленый сундук, по всей вероятности, с одеждой и один старый стул с деревянной спинкой — вот и все. Над койкой висели три большие картины: вверху, почти под потолком, образ Остробрамской пресвятой девы, в раме, оклеенной золоченой, еще блестевшей бумагой; ниже, почти над самой постелью, две серые, в деревянных рамках, картины, изображавшие рыцарей верхом на конях. За образ была заткнута освященная пальмовая ветка; над серыми картинами висел на гвоздике маленький терновый венец. У окна на столе стоял небольшой кувшин с водой, а подле него стакан, опрокинутый кверху дном.
Дальше, у самой стены, за лампой с высоким колпаком лежало несколько книжек в истрепанных обложках. За этими-то книжками Анзельм протянул руку и, подавая их Витольду одну за другой, медленно читал их заглавия:
— Псалмы Кохановского… Обратите внимание на надпись сбоку.
— Андрей Корчинский, — громко прочитал Витольд.
— Пан Тадеуш… Посмотрите, что написано…
— Андрей Корчинский.
— Северные сады… Посмотрите…
Он прочитал несколько заглавий, указывая бледным пальцем на надписи. Только одна надпись была длиннее других. Она заключалась в четырех словах: «Андрей Корчинский Юрию Богатыровичу».
— Отцу Янека, — его отцу, — многозначительно кивнул Анзельм в сторону племянника и снова положил книжки на стол.
— Все это от него… только у нас и свету, что он оставил. И то хорошо, и за то, слава богу, потому что одни померли, другие поглупели и все позабыли, и есть еще и такие, что не с уважением и благодарностью, а со смехом да с издевками о нем вспоминают. Из праха земного сотворены мы и только и заботимся что об этом прахе, то есть о своем теле. Но тот, кто хоть раз испытал душевную радость, тот навеки сохранит благодарность к пану Андрею и тоску по его кончине. Он здесь сеял, он просвещал, он поддерживал в сердцах людей тот огонь, о котором вы сейчас говорили, он за него и молодую свою голову сложил… Упокой его в селениях праведных, боже милосердый! Аминь!
Анзельм склонил голову на руки, и на его раскрасневшиеся щеки скатились две крупных слезы. Витольд, облокотившись на подоконник, впал в глубокую грустную задумчивость. Странно было видеть, как быстро менялось лицо юноши сообразно состоянию его духа. Час тому назад веселый, шаловливый, как ребенок, потом весь охваченный энтузиазмом, теперь он казался постаревшим, точно перенес десятки лет страданий, глубоко окунулся в море человеческих скорбей и несчастий. Да, он окунулся в них, среди них