должна выходить из своего общества, портить свои манеры и видеть то, чего ей не нужно видеть.
— Напротив, мама, она должна все видеть и слышать, чтобы подготовиться к дальнейшей жизни и быть полезной для ближних, — нетерпеливо прервал, было, Витольд мать, но тотчас же сдержался и уже спокойно начал доказывать ей, что человека нельзя держать взаперти, что для физического развития Леони ей необходимо больше двигаться, а для умственного — приобрести знание природы и людей, среди которых будет протекать ее жизнь.
Несмотря на сдержанность Витольда, некоторые его выражения болезненно подействовали на пани Эмилию. В словах сына она поняла намек на свою бесполезность, вместо сочувствия — чуть ли не презрение. А она так любила Витольда! В детстве она баловала его больше, чем дочь, только не позволяла ему шуметь в своей комнате, а когда он вырос, она часто любовалась его стройным станом и лицом, напоминавшим ей Бенедикта, каким тот был когда-то. Неудовольствие против сына, который не мог ни любить ее, ни понимать, все более и более волновало ее, глаза наполнились слезами. Несмотря на это, с уст пани Эмилии не сорвалось ни одного негодующего слова. С терпением мученицы, примирившейся со своею судьбой, выслушала она Витольда и даже позволила ему на прощание поцеловать ей руку. Но когда он, убедившись в непреклонном упорстве матери, наконец, ушел, у нее сразу и на этот раз с особенной силой возобновились спазмы в желудке.
Спустя несколько минут пани Эмилия уже каталась от боли на своей кушетке. Страдания ее были поистине ужасны. Страшная ехидна истерии приняла сегодня именно эту форму, чтобы поразить ее своим жалом; на беду у Тересы разыгрался ревматизм, а тут еще от волнения у нее разболелись зубы, и бедная старая дева ничем не могла помочь пани. Подвязав одним платком зубы, а другим, обмотав больную руку, она забилась в уголок и горько плакала над страданиями своей подруги и собственной немощью. Силясь подавить рыдания, она глотала то салицилку, то морфий, но — увы! — тщетно. Кликнули горничную, затем пришлось позвать панну Марту, суетилась около больной и Леоня. Несмотря на все хлопоты, состояние пани Эмилии долго не улучшалось, главным образом потому, что ее нестерпимо раздражали хриплое дыхание и грузная походка Марты. Она не выказывала своего раздражения, но, когда, щебеча как птичка, вокруг нее порхала Тереса, боли ее затихали, горазда быстрее. Напрасно Марта, силясь ходить на цыпочках, раскачивалась взад и вперед своим мощным корпусом, напрасно старалась подавить припадок кашля, — ее хриплое дыхание, даже грубый шопот решительно выводили больную из терпения. Марта заметила это, и лицо ее омрачилось страданием.
— Никогда и никому я не могла принести пользу, — тихо шепнула она Тересе и с грустным оттенком прибавила — Честное слово, не знаю, зачем я живу на белом свете и чужой хлеб ем! Вечное горе!
За доктором посылать, однако, не представилось надобности. Бенедикт, навестив жену, возвратился в свой кабинет и взялся, было за шапку, когда через открытые двери другой комнаты увидал сына.
— Витольд! — закричал он, — ты поступил очень нехорошо! Расстроил мать… она теперь больна по твоей милости. Может быть, по вашей теории так и нужно — ссориться с бабами и доводить их до истерики?
— Я хлопотал за сестру, — необычно тихим голосом ответил юноша и положил на стол книжку, которую держал в руках.
Бенедикт переступил через порог.
— Мать была совершенно права, — заговорил он. — Леоню нельзя таскать по мужицким свадьбам. Я понять не могу, с чего тебе пришло в голову мучить мать своими идиллическими выдумками!
Витольд молчал, опустив глаза в землю и крепко сжимая зубы.
— Что ж ты молчишь?
Пана Бенедикта начинало раздражать молчание сына.
Витольд поднял глаза и неохотно ответил:
— Я думал о том, отец, почему ты меня ни в пору моего детства, ни тогда, когда я вырос, не отдалял от этих идиллий, — напротив, ты даже побуждал меня к этому.
— Софизмы! Ты меня за глупца, что ли, считаешь, чтобы я стал мальчика водить на помочах и прятать от людей? Но Леоня — девочка, а что мальчику здорово, то девочке может повредить. Ты, вероятно, с этим согласишься, да?
Витольд молчал. На его лице пан Бенедикт впервые увидел выражение упорства; видимо, он твердо решил промолчать.
— Ну, что же, или ты считаешь меня недостойным беседовать с тобой?
Не поднимая глаз, Витольд тихо ответил:
— Позволь мне, отец, не отвечать тебе… избавь от неприятности и себя, и… меня…
— От неприятности! — повторил Бенедикт. — Ты прав! Но не на новые неприятности я рассчитывал, — я думал, ты поможешь мне позабыть старые, которые…
Он махнул рукой.
— Ну, уж верно мне судьба такая! На кого бог, на того и люди! Пусть так будет…
Он схватил шапку и торопливо вышел из комнаты.
Витольд долго стоял на месте, глядя в землю и до крови кусая губы. Но когда у крыльца послышался конский топот, он стремительно бросился к окну и не отходил от него, пока отец, быстро проскакав по дороге, тянувшейся за домом, совсем не исчез из виду. В тревоге и глубокой задумчивости он долго расхаживал по пустой столовой, видимо, борясь с собой. Потом решительно прошел сени и гостиную и остановился возле двери будуара пани Эмилии. Положив руку на задвижку, он с минуту стоял, заметно колеблясь и робея, наконец, собрался с духом и тихонько приоткрыл дверь. Но едва голова его показалась в полумраке будуара, все, кто в нем находились, замахали на него обеими руками. Как раз перед тем больная несколько успокоилась и как будто задремала. Увидев заглянувшего в комнату Витольда, Марта, Тереса, Леоня и горничная знаками давали ему знать в величайшем ужасе и глубочайшем молчании, чтобы он поскорее ушел, не нарушая покоя матери.
Он поспешно ретировался, свистнул своего черного Марса, а через несколько минут уже шагал по направлению к Ольшинке с ружьем, перекинутым через плечо, и книгой, всегда торчавшей из кармана.
Никогда еще пан Бенедикт не был таким сердитым и печальным, как в последнее время, когда на его голову обрушились разные денежные неприятности, а в сердце поселилась неожиданная печаль. Печаль эта росла и увеличивалась с каждым днем. Отношения между отцом и сыном внешне были добрые, но только внешне. Они вместе ходили по корчинским полям, даже разговаривали об агрономии, но оба чувствовали, что связь между ними была только наружная, что их души все более и более отдаляются друг от друга. С того вечера, когда пан Бенедикт бросил сыну несколько горьких упреков и пожелал себе скорой смерти, Витольд замкнулся в себе и упорно молчал обо всем, что могло навести разговор на жгучие темы. Он охотно разговаривал с отцом о разных мелочах, охотно исполнял его поручения, старался помочь ему в занятиях, но о своих убеждениях, о том, что ему нравилось или не нравилось, о своей будущности не говорил ни слова. А когда молодому человеку приходила охота порассуждать об этом, на его лице выступало то выражение непобедимого упорства, которое сейчас так неприятно поразило пана Бенедикта.
Это тихое упорство все более и более раздражало пана Корчинского. Он предпочитал бы открытое сопротивление, чем замкнутость. Эта замкнутость положительно огорчала его. Бывали дни, когда они оба старались избегать друг друга; бывали дни, когда они без всякого предварительного уговора сталкивались друг с другом почти на каждом шагу, ходили вместе гулять, проводили вместе целые часы, спорили, разговаривали. Но в этих разговорах никогда не звучала чистосердечная нота, всякое откровенное слово замирало на губах.
В один из таких дней они долго рассматривали книги Витольда, откуда молодой человек черпал темы для своих рассказов об успехах агрономии в цивилизованных странах.
— О, чорт возьми! — крикнул пан Бенедикт. — Когда я подумаю, что и я когда-то прочел много таких же книжек и мудрости от них набрался немало, то просто сам себе не верю. Теперь я от всего так отвык, что стоит только взять что-нибудь печатное в руки, как сейчас же задремлешь!
И он посмотрел на библиотеку сына такими глазами, что Витольд чуть не рассмеялся, но сдержался вовремя. Ему стало жаль отца, и он прижал его руку к своим губам.
— Витя, — нерешительно заговорил пан Бенедикт, — у меня есть к тебе просьба.
— У тебя, отец? Ко мне? Просьба? Прикажи только, я… Было видно, что в эту минуту он готов был броситься в огонь по первому слову отца.