пышущая золотым туманом и сочащаяся, будто слезами, багряными каплями. Она долго-долго смотрела, потом прижала руки к вискам, зашаталась и со стоном упала наземь. Ее руки и ее колени с глухим стуком ударились об пол. В комнате раздался прерывистый шопот — сначала явственный, потом все тише, точно он вырывался из груди умирающего:
— Ты видел? Он тебя оскорбил! Память твою, твою могилу… упования наши, веру, стремление — все растоптал! Андрей! Слышишь ли ты? Простишь ли ты? Моя вина, моя вина!.. Но я не хотела этого… Смерти! О, смерти!
Но смерть не была бы ужасною, если б являлась к тем, кто не хочет жить. Сильное тело пани Корчинской энергично сопротивлялось порывам бури, терзавшим ее душу.
Долго лежала она, припав лицом к полу, а когда, наконец, решилась приподнять голову, в глазах ее блеснуло выражение робкого восторга, точно она не доверяла самой себе.
Она увидела Андрея. Она едва могла различить очертания его фигуры посреди золотистого тумана, но его лицо, масса густых волос на голове, бледный лоб с кровавою раной посередине резко выделялись на кровавом фоне заката. Она вглядывалась в это лицо с любовью, во стократ большей, чем в тот далекий день, когда возлюбленный снял с ее чела фату невесты. Кругом царствовала глубокая тишина, какая бывает только перед рассветом. Ни малейший шум не долетал до ушей пани Корчинской; она не чувствовала ни холода пола, на котором лежала, ни расстояния, отделяющего ее от дорогого видения.
— Прощаешь ли ты меня? — шептали ее дрожащие уста.
Он, окруженный золотистым ореолом, лежал на багряном облаке, неподвижный, печальный, и смотрел вдаль на узкую голубую полосу. Пани Корчинской показалось только, что его прозрачная рука на минуту освободилась из-под мглистого покрова и простерлась над ее головой.
— Без отца вырос, — шептала она, — без отца… без тебя!
Но фиолетовый туман поднимался все выше и мало-помалу медленно заслонял от нее бледное лицо с глазами, устремленными на узкую далекую ленту лазури.
Глава четвертая
День был снова праздничный и погожий, но широко раскинувшаяся равнина, окруженная с одной стороны лесистыми холмами, а с другой — излучиной Немана, имела теперь совсем иной вид, нежели в знойные страдные дни уже минувшего лета.
Вместо блистающей свежести и шума кипучей жизни теперь эта равнина была овеяна мягкой печалью природы, умиравшей с медлительным очарованием. На опустевших, оголенных межах лишь кое-где торчали сухие стебли цикория, искрились темным багрянцем пышные султаны конского щавеля да испуганно припали к затвердевшим краям борозд пушистые комочки каких-то сережек и пожелтевшая повилика. Куда ни кинешь взгляд, темнела, словно выцветший ковер, вспаханная земля, уныло чередуясь с увядшей зеленью картофельной ботвы и мертвенной желтизной истоптанного скотиной жнивья. На этом блеклом, выцветшем ковре кое-где розовели ржавые пятна спелой гречихи да в корчинских полях, зеленея как в мае, колыхалась высокая роща конского укропа. Тропинки, прежде таинственно утопавшие в пуще хлебов, стали теперь видны; прихотливо извиваясь, они пересекали темную пашню. Тучи ворон расхаживали по рыхлой земле, задумчиво опуская клювы в поисках корма. На краю жнивья, возле леса, низко стлались слабые сизые дымки: то пастухи жгли костры. Ивы, тополя и полевые груши еще были одеты густой зеленью, но она уже почернела и съежилась. Время от времени, неизвестно откуда, срывался желтый лист и одиноко летел в воздухе, а в кустах уже белели молочные хлопья паутины. Вместо опьяняющего благоухания цветов и скошенной травы, свежего аромата сжатой соломы и древесной смолы теперь всюду носился лишь один сильный и влажный, отдающий ржаным хлебом запах земли, глубоко изрезанной плугами. Вместо оглушительного щебета птиц и жужжания бесчисленного множества насекомых теперь повсюду царила тишина. То была не та тишина, которую несет с собой смерть, а великое безмолвие покоя. Только вверху еще раздавались пронзительные крики журавлей и клекот аистов, а внизу, трепеща замирающими крылышками, пролетали запоздалые мотыльки да жужжали пчелы над полосками гречихи, и над деревьями по-прежнему звенела невидимая струна речной мошкары.
В будние дни здесь еще раздавались то протяжные и угрюмые, то короткие и бодрые крики пахарей. На одном краю поля быстро передвигались плуги, а на другом — тихо постукивая по вспаханной земле, уже волочились бороны и медленно, прямо, не сгибаясь, шагали сеятели и, мерно взмахивая рукой, обрызгивали свои полоски обильной росой семян. Робкие лучи падали на застилающий землю потускневший ковер, лишь кое-где расцвеченный розовой ржавчиной или майской зеленью. А в вышине, над потемневшими деревьями, окутанными дымом пастушьих костров, над видневшимися в полях сеятелями и пахарями, среди чистой, но уже побледневшей лазури тихо светило угасающее, бледно-золотое солнце. Казалось, оно слишком долго лило на поля и леса свои животворные лучи и, обесцветив их пышное убранство, поблекло само, а теперь смотрело на еще прекрасную, но угасшую, печальную землю печальным, угасшим оком. Так же, как земля, которая еще улыбалась, но уже не искрилась радостью, оно еще грело, но уже не жгло, ласково окутывало землю плащом из бледного золота, но уже не разжигало на ней ярко пылавших костров. Между потухшей блеклой лазурью неба и выцветшим ковром земли веяло свежей прохладой, напоминавшей о близком уже бабьем лете. Неподвижный воздух был прозрачен и чист, как хрустальный купол, венчающий мир.
Вместе с изменившимся обликом природы изменился и вид околицы Богатыровичей. То не была уже, как раньше, сплошная, почти непроницаемая стена растительности, сквозь которую только вблизи, да и то частями, можно было разглядеть границы усадеб и построек. Теперь только плетни целиком и дома почти до половины утопали в необычайно пышной чаще, разросшейся вширь и ввысь. То была уже не чаща, а вернее, лавина, дикая пуща сорняков. То была как бы книга природы с множеством перепутанных и непохожих страниц.
Подле высоких широколистных, пушистых на глаз, но жестких на ощупь огромных лопухов и колосениц покачивались красные и лиловые цветы репейника, утыканные шипами; белоснежные короны тысячелистника смешивались с темным багрянцем конского щавеля, а продолговатые листья собачьих язычков высовывались отовсюду, словно их острые кончики хотели лизнуть одежду прохожих. Немного дальше наглый кустистый оконник, усыпанный белыми пуговками, так раздался вширь, что возле него уже ничто не могло расти; только полынь да мята упрямо теснились вокруг, распространяя сильный горький запах. Еще дальше отцветший паслен, увенчанный ядовитыми маковками, и дикие спиреи обвились вокруг голых стеблей мальвы, сплетаясь в сплошную стену. А у подножья ее краснели кровавые листья увядшей лебеды, золотились желтые шелестухи и стоял непроходимый лес хвощей, руты и крапивы.
Но эти заросли еще оставались только возле плетней, амбаров и конюшен. Сады уже поредели, стали светлее и просторнее. Недавно прошедшие дожди прибили пыль, и в прозрачном воздухе, за огородами, с которых сняли уже овес, коноплю и фасоль, четко вырисовывались открывшиеся целиком дома и деревья. А овощи, которые остались на грядах, уже ничего собой не заслоняли. На дорогах и улицах, между плетнями и домами стлалась теперь только низкая, истоптанная трава.
Вишневые и сливовые сады уже просвечивали понизу насквозь; на липах, грушах, яворах и тополях уже кое-где мелькали пожелтевшие или порозовевшие листья, а верхушки их стали прозрачными, как кружева. Цветы под окнами и у крылечек уже везде повяли, и только изредка можно было еще встретить чахлые флоксы или мелкие астры. Зато сквозь кружевные ветви деревьев и пустоты, зиявшие в садах, теперь виднелся бурый лен, разложенный на траве, белели разостланные на солнце холсты, а кое-где поблескивала, как лоскутки драгоценной ткани, прежде невидимая лазурная лента Немана.
Было еще утро, когда околицу наполнил необычный шум. Долго тарахтели, не переставая, колеса, фыркали лошади, раздавались приветственные возгласы. Со всех сторон, пересекая равнину, к усадьбе Фабиана съезжались брички, скакали верховые и шли пешком жители околицы. Наконец, бричек двадцать — желтых и зеленых, запряженных одной или парой лошадей — запрудили двор Фабиана и соседние дворы; не менее пятнадцати оседланных лошадей стояли привязанными у всех плетней; человек сто разного возраста и пола пестрой колышущейся волной залило сад и зеленую уличку, отделявшую огород от сливовой рощи, и даже хлынуло на дорогу, тянувшуюся белой лентой вдоль сжатого поля.
На несколько миль вокруг все знали, что это были гости, которых Фабиан пригласил на свадьбу своей