моменту Церр окончательно потерял ориентацию в пространстве и перешел от пыток к благодеяниям. Видимо, грань между жизнью и смертью в результате постоянного наблюдения за болью и страданиями настолько стерлась, что для Церра и жизнь, и смерть слились в какую-то единую и неделимую кашу. В таком случае, какая разница, что проверять — сколько человек протянет прежде, чем умрет, или сколько протянет прежде, чем выживет? Иначе говоря, Церру так надоели постоянные крики, мучения и смерть, что он стал брать доходяг и откармливал их, проверяя, за сколько времени они снова наберут свой долагерный вес. А потом, пользуясь положением, выпускал их из лагеря, желая удачно перебраться через линию фронта.
Начальство концлагеря не особо интересовалось опытами Церра, стараясь обходить лабораторию, которую они называли не иначе как “Zerr’s Abdeckerei”[7], стороной. Однако когда пришел приказ об аресте, а также всплыли кое-какие детали по поводу исчезнувших охранников, комендант лагеря схватился за голову (которая теперь запросто могла полететь вслед за головой Церра). Светилу медицины арестовали в тот момент, когда он из праздного любопытства готовил заключенных к бунту, снабжая их едой и оружием. Оказывается, ему хотелось узнать, хватит ли у узников смелости перебить охрану и вырваться на свободу. При этом он умудрился убедить своих помощников, что все это не более чем санкционированный начальством лагеря эксперимент.
Чтобы не возиться с отправкой Церра в Берлин, его решили быстро допросить и расстрелять. Спятивший медик долго не понимал, в чем его вина, а когда ему наконец объяснили, что он занимался по сути государственной изменой, очень удивился. Выяснилось, что он вообще забыл, что идет война, что заключенные — это враги и что он был прислан в лагерь не для развлечений. Во время расстрела, верный своей привычке, он попросил одного из своих помощников занести результаты собственной смерти в медицинский журнал. Помощник слегка замялся, так как в тот момент тоже стоял у стенки, но решил не расстраивать шефа и потому молча кивнул головой.
А через несколько дней в лагере появился Прельвитц. Он быстро отвоевал дополнительное помещение у начальства, переоборудовал «живодерню Церра» в нормальную лабораторию, вызвал из Германии необходимый персонал и приступил к научной работе. После инцидента с Церром к нему первое время приглядывались с некоторой опаской — не спятит ли и этот, но Прельвитц отмел все подозрения в неблагонадежности, заявив, что если начальство хочет приставить к нему соглядатая, он не будет возражать. И работа закипела.
Конечно, Прельвитц понимал, что удаление центра удовольствия в условиях концлагеря отдает легким идиотизмом, ибо нет ничего менее радостного, чем пребывание в концлагере. Тут же не до удовольствий. Таким образом, сомнительно, что прооперированный вообще сможет заметить разницу между тем, как ему было весело до операции и как ему стало грустно после. А ведь зерно такой операции было именно в психологическом портрете пациента до и после. Образно выражаясь, Прельвитц мог бы с таким же успехом выкалывать слепому человеку глаза. Однако, во-первых, он получал хорошие деньги, а во-вторых, утешал себя тем, что подобная операция имела бы безусловный резонанс в научном мире.
Имея некоторый опыт, Прельвитц сумел в короткое время грамотно организовать работу и уже через несколько месяцев провел первую операцию. Кстати, он отменил насильственный принцип отбора пациентов, добившись от начальства возможности поощрения добровольцев в виде перевода их на положение сотрудника концлагеря — в случае, конечно, удачного исхода.
К сожалению, первый же пациент, венгерский еврей, умер на операционном столе, едва Хельмут приступил к анестезии. У него просто остановилось сердце. Это, конечно, слегка расстроило Прельвитца, но отчаиваться он не привык и потому стал готовиться к следующей операции. Но и она закончилась неудачей — английский военнопленный скончался сразу после удаления центра удовольствия. Удача почти улыбнулась Хельмуту, когда добровольцем вызвался польский коммунист. Операция прошла удачно, но пациент умер через два дня, не приходя в сознание. Прельвитц снова и снова перепроверял расчеты, понимая, что самое сложное в любой операции это послеоперационный период. Тут-то и была зарыта собака, или, как говорят немцы, “wo der Schuh druckt”[8]. Все узники были настолько физически слабы, что каждого из них нужно было бы предварительно месяца два-три, а то и полгода, откармливать и приводить в норму, но время… время, увы, было непозволительной роскошью — требовался результат.
Курирующий этот проект полковник Краузе все настойчивее требовал от Прельвитца отчета не просто о проделанной, а об успешно проделанной работе. На него в свою очередь давило руководство, на руководство — непосредственно фюрер. На фюрера, правда, никто не давил, если не считать военной ситуации. Чем чаще немецкие войска терпели поражения на Восточном фронте, тем отчаяннее Гитлер хватался за любую воображаемую соломинку В результате этого отчаяния в Германии расплодилось небывалое количество дармоедов от науки (или антинауки, если угодно). В поте трудилась созданная по личному приказу фюрера комиссия по контактам с внеземными-цивилизациями, целые университетские кафедры были брошены на изучение паранормальных явлений, многочисленные гипнотизеры и прорицатели, призванные помочь Третьему рейху, без толку изводили тонны бумаги, а в некоторых лабораториях, по слухам, даже пытались скрещивать людей и животных. Безумие дошло до того, что когда доктор Менгеле прислал свой отчет об опытах по пересадке кожи при ожогах, которые могли существенно облегчить участь раненых солдат, Гитлер раздраженно посоветовал ему перестать тратить силы на псевдонаучную ерунду и заняться наконец чем-нибудь реальным и перспективным — вывести, например, расу сверхлюдей или, на худой конец, поймать и изучить снежного человека, а еще лучше — скрестить его с белокурыми арийками и поставить получившееся потомство на службу Третьему рейху. Обескураженный таким ответом Менгеле попытался представить себе армию звероподобных сверхлюдей с немецкими паспортами, но образ этот его не только не вдохновил, а даже погрузил в состояние глубочайшей депрессии, в результате чего он на время перестал пытать узников Освенцима и распустил свою коллекцию карликов и близнецов, которую многие годы собирал по разным концлагерям.
Прельвитц тоже поддался легкой депрессии и даже подал рапорт о переводе, но его просьбу проигнорировали. Тогда Прельвитц попросил перевезти поближе к концлагерю жену и сына, так как семья есть главная опора не только отдельного гражданина Третьего рейха, но и всего Третьего рейха. Эту просьбу удовлетворили. Более того, жене и сыну Прельвитца выделили шикарное помещение прямо на территории концлагеря неподалеку от лаборатории. Жена быстро освоилась, завела себе прислугу из пары узниц, даже заказала новую мебель и шторы. Сын Прельвитца, Гюнтер, тоже освоился. Конечно, без друзей-сверстников ему было скучновато (с малолетними заключенными ему запрещали общаться), но зато он подружился с охранниками, и вообще стал всеобщим любимцем. С утра Гюнтер смотрел на построение узников перед работами, потом шел смотреть на расстрел, потом заглядывал в крематорий к майору Штайнеру, у которого всегда был припасен для него какой-нибудь гостинец (пепельница там из чьего-то черепа или кукла с настоящими человеческими волосами), потом бежал смотреть, как сортируют новую партию заключенных и отправляют в газовые камеры негодных к работам. В общем, скучно не было. Конечно, представления о добре и зле у Гюнтера после всего этого несколько искривились. После войны он долго не мог смириться с тем, что убийства, например, запрещены законом или что все люди равны. А уж когда в разнузданные семидесятые его собственный сын заявил, что все люди — братья, Гюнтер сказал, что не желает слушать эту «чушь собачью» от собственного сына, а после вовсе выгнал отпрыска из дома. Но тогда, в сорок втором году, никаких противоречий с миром у Гюнтера не было — все ему казалось правильным и естественным, и он сильно недоумевал, когда отец пытался ему объяснить, что майор Штайнер — кретин и садист. А бегать в газовые камеры, как на цирковое представление, — это отвратительно. Мать в этом плане была помягче. Она просто не одобряла праздношатание сына по лагерю и просила Гюнтера одеваться теплее, когда он идет смотреть расстрелы, и не подходить слишком близко к трупам, чтобы не подхватить какую-нибудь заразу. Гюнтера мнение родителей не очень интересовало, хотя отца он слегка побаивался. Но Прельвитцу было не до воспитания сына — он находился на грани отчаяния. Бесплодные операции и бестолковая переписка с Краузе отнимали столько сил, что он даже начал подумывать о том, как бы сменить обстановку, то есть, иначе говоря, бросить все это дело к чертовой бабушке. Но в конце 1943 года удача улыбнулась Прельвитцу — в лагерь поступила партия советских военнопленных. Большинство из них были измучены пленом и голодом, однако были и относительно здоровые. Прельвитц переговорил с начальником лагеря и прежде, чем новоприбывших распределили на тяжелые работы, обратился к наиболее крепким со своим предложением. Откликнулись лишь четверо.