О Евгении Бабенко мне рассказали, что он внес умное усовершенствование в методику испытания одного из сложных узлов математических машин — усовершенствование чисто логическое, указывающее на синтетическое мышление молодого монтажника. Сам Бабенко объяснил новый метод лаконично, образно и человечно.
— Вам нужно заполнить курортную карту. Для этого вы должны побывать в пяти кабинетах — у разных врачей. Утомительно и долго. Если сосредоточить обследование в одном кабинете, вести его комплексно, с помощью совершеннейшей электронной техники, вы выиграете. Нечто похожее и в моем решении — по-новому испытывать узел: одновременно по различным параметрам.
Потом мы заговорили о безграничных возможностях математических машин; он трезво заметил:
— Мне кажется, мы стоим сейчас на пороге исключительных открытий в биологии. Именно в ней, а не в электронике. Расшифровка работы нейрона, синтез белка, разгадка самой жизни. — Он бегло улыбнулся. — Не вечно же мы будем строить наши машины из металла. Обходится человек без триодов, магнитных лент и ламп… — и, точно осуждая себя за измену: — Белок не дает мне покоя.
Некоторые мои товарищи по работе утверждают, что в беседе с корреспондентом любой человек «стремится быть умным». Я этого не думаю, но все же мне хотелось узнать, о чем говорят мои герои между собой — без журналиста.
Допытывался я и у монтажника Саши Клеймана — и в мимике его и в жестах чувствуется характер увлекающийся, чистосердечный и непосредственный.
— Ну о чем? — пожимал он плечами, улыбался. — Вот о Розе Кулешовой, помню, о ее руках.
— И что говорили?
— В общих чертах: что есть в человеке еще не раскрытые возможности. — Помолчал и улыбнулся еще смущеннее: — Ну, Коля Соболев меня в невежестве обличил… Говорит: помнишь описание рук у Стефана Цвейга в новелле «Двадцать четыре часа из жизни женщины»? А я не читал… Жаль, говорит, что не читал: Цвейг первый указал на возможности человеческих рук, расшифровал через них людей… Через неделю у меня день рождения — ребята дарят разное. А Коля — Цвейга. «Избранное». — И уже без улыбки: — Он, Коля, сложный, емкий. И электроникой увлекается, без дураков, и художественной литературой. Ходит на концерты классической музыки. Он как луч лазера — в смысле объема информации.
Мысли о нераскрытом в человеке волнуют молодых. Конструктор (несколько лет назад он тоже был рабочим) делился со мной:
— Бывает, что мальчик талантлив в математике или музыке, а вырастет — нет таланта. Куда же он уходит? Ведь талант не вода, человек не песок. Или, наоборот, раскрывается кто-то на старости лет, и люди ахают: откуда такое чудо? А может быть, мы когда-нибудь постигнем глубоко «механизм» таланта, научимся им управлять?
В триединой формуле Олега Смирнова — работать надо, учиться надо, мыслить надо — ни один из них не забыл о заключительном «надо».
О чем мыслить? О таланте, который иногда «уходит», как вода в песок, о руках Розы Кулешовой и нераскрытых возможностях наших рук, о том, почему ребенок аплодирует солнцу. Что же ищут они: ключ от хитроумного сейфа или от дорогого рояля? Слышен ли в их исканиях тот музыкальный аспект, о котором — помните? — говорил мне старый архитектор?
Художники подтвердят: трудно писать портреты с натуры, когда натура эта находится в непрестанном движении: ходит, жестикулирует, убегает, возвращается, то задумывается, то смеется…
Ни сосредоточиться, ни углубиться! Карандаш и сам делается на редкость подвижным: нервным и беглым. Иначе не поспеть ему за изменчивой натурой, не перенести на бумагу разнообразие этой изменчивости, мелькающие подробности мимики, жестов, походки. Редко кому удается написать в этих условиях законченный портрет. Чаще это штрихи к портрету.
Именно штрихи, более или менее торопливые.
В подобном положении очутился и я на Московском заводе счетно-аналитических машин. У меня было ощущение, что моя «натура» — люди этого завода — ни секунды не находится в состоянии покоя. Дело тут не в индивидуальных особенностях характеров, а в общем настроении, общем пафосе. Для человека ничего нет дороже новизны, а тут новизна хлынула широко и бурно: потоком. Она играет, она выходит из берегов, как река в половодье. Изменчивость жизни — и бессмертие ее — никогда не чувствуется так остро, как весной. А тут весна — все четыре времени года.
Изменения, которых по старым ритмам развития техники хватило бы на десятилетия, сгустились в месяцы, в дни. Новый этот ритм и наполняет человека ощущением неведомых ранее фантастических возможностей жизни.
Сумел ли я объяснить убедительно, почему смог написать только штрихи к портретам? Если мне удалось очертить в этих штрихах хотя бы некоторые особенности непрерывного движения моей «натуры», читатель, надеюсь, извинит меня за то, что я не дал ему законченных портретов.
Понимаю, что в достаточной степени банально сопоставлять завод с самолетом или подводной лодкой, но посредством подобных репортерских метафор мне легче передать странное и сложное чувство, испытанное мною в этом новом для меня мире: оно похоже на тоску по земле, которую обычно отчетливо ощущают в долгом полете или рискованном плавании.
Мне хотелось бы разобраться в этом чувстве. Удастся ли?
Вот и сейчас пишу и испытываю это сложное чувство, похожее на тоску, крепнущую час от часу в долгом полете или в большом плавании, несмотря на радость и новизну впечатлений, — тоску по непотрясаемо-твердой тысячелетней земле…
Георгины
I
Осенью на выставке цветов я увидел немолодую женщину с лицом сосредоточенным и печальным. В темном старомодном платье она сидела перед стендом с георгинами и выглядела чужой среди осеннего великолепия красок и радостного оживления толпы. Удивляло несоответствие между ее сожженными солнцем, разбитыми, в грубых узлах вен руками старой крестьянки и тонким лицом умной, и доброй учительницы.
Я ушел с выставки и все думал об этом лице. Была в нем та глубина, когда хочется подойти к человеку, пусть незнакомому, и, забыв все условности, попросить: расскажите историю вашей жизни.
Я опять пошел на выставку. Женщина сидела на том же месте, перед стендом с георгинами. Я подошел к ней.
— У вас удивительные цветы.
— Спасибо, — поблагодарила она. И оживленно взглянула мне в лицо. — Вы не из Сибири, товарищ?
— Нет.
— Я жду одного человека из Сибири, — объяснила она. И, заметив, что я рассматриваю георгины, сказала: — В саду они лучше, чем на выставке.
— А можно увидеть ваш сад?
— Пожалуйста! Запишите мой адрес… Я буду вас ждать.
Через два дня по заданию редакции я вылетел на стройку Иркутской ГЭС и вернулся в начале зимы. Сады Подмосковья лежали под снегом. Наплывали новые дела, волнения, лица. И адрес, записанный на осенней выставке цветов: «Платформа Ильинская. Первомайская, 23. Шарлотта Ивановна», был забыт.