оторванности от жизни и народа…

Так вот, продолжал стихотворец, когда писателям вручались награды, Пастернак не явился, а прислал из Переделкина сына. Как нужно было не уважать нас и наше общее дело, — закончил он.

Да нет, думаю я сейчас, причина совсем другая, как раз обратного свойства. Пастернак не мог всерьез считать себя участником войны, он наивно решил, что награждение — чистая формальность и пожалел терять рабочий день.

Но ведь и это обернули против него.

Выступала писательница, уважаемая, увенчанная. Она говорила резко, прямолинейно, неприязненно. Я не верил своим ушам. Впоследствии А. К. Гладков, человек поистине замечательный, спросил ее — как она могла так поступить? И зачем? Она ответила, что испугалась. Решила, что начинается новый тридцать седьмой год, а она знает, что это такое. И что у нее большая семья, и всех их она очень любит. Вот так.

Я долго думал, называть ли поименно людей, осуждавших Пастернака, и решил, что не стоит. Кто-то и так поймет, догадается, кому-то это и не нужно. Те люди сами наказали себя. Мы знаем терзавшихся потом всю жизнь. Прошло много лет, большинства из них уже нет на свете. Другие очень изменились — к лучшему. А иные даже забыли, что это случилось с ними.

Объявили короткий перерыв, снова заседание однообразно продолжалось. Вдруг я увидел, что Твардовский поднялся и, задевая колени сидящих, стал боком протискиваться к выходу. Через минуту — другую следом двинулся Рыленков. Проходя мимо, он легонько потянул меня за руку. Я тоже стал пробираться к дверям. В вестибюле было пустынно и прохладно. Мы закурили, кого-то поджидая. Тут появился из зала С. С. Смирнов. Они явно условились заранее. Мы двором прошли в наш Клуб, — тогда еще не было нового здания. Буфет уже работал, мы сидели за столиком, закусывали, помню, крутыми яйцами.

Твардовский был мрачен, раздражен. Но мог ли он предположить, что через двенадцать лет его будут — правда, в несколько иной форме, — нет, не исключать, но снимать с должности, причем уже во второй раз!

Наш разговор с Твардовским, когда я сказал к слову, что не знаком с Пастернаком, а Твардовский ответил веско: «Немного потеряли», происходил как раз в тот день, в буфете. (Следом, напомню, у меня идет такая фраза: «Однако позднее, в одной из своих статей, он сам назвал Пастернака “по-своему замечательным поэтом”…»)

А тогда Твардовский еще сказал:

— Мы не против самой Нобелевской премии. Если бы ее получил Самуил Яковлевич Маршак, мы бы не возражали…

Минут через двадцать мы вернулись на заседание. Оно тянулось чуть не весь день. Я, понятно, слышал не все выступления. Но двое из слышанных мною были против исключения. Твардовский напоминал, что есть мудрая русская пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать. А Грибачев без обиняков заявил, что исключение Пастернака повредит нам в международном плане.

Потом мы опять, уже сложившимся коллективом, посетили Клуб.

Твардовский и Рыленков говорили на этот раз о женитьбе Исаковского (он овдовел три года назад). Новую его жену, их землячку, они давно знали. Потом мы снова вернулись в здание Союза, снова поднялись по ступеням, оставляя справа в нише статую Венеры, поочередно отразились в большом напольном зеркале и повернули налево. Там, у дальней стены, стоял диван, а над ним висела картина. (Она висела там очень долго, и я не помню, была ли она уже снята к тому времени.) На ней был изображен М. Горький, читающий членам правительства поэму «Девушка и смерть». Над столом светил уютный абажур, а в комнате находились Сталин, Молотов, Ворошилов, кто-то еще. Эту картину неофициально называли «Прием Горького в Союз советских писателей».

Мы сидели на диване под этим историческим полотном и курили. А заседание продолжалось своим чередом.

Дверь из зала отворилась, и появился главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников. Человек он был дисциплинированный, но вот тоже не выдержал, вышел поразмяться. Засунув руки в брючные карманы, он с независимым видом сделал круг по вестибюлю и остановился против нас, вернее, против Твардовского.

— Что же ты, Саша, — сказал он своим высоким, как бы дурашливым голосом, — роман-то этот хотел напечатать?

Он болтал от нечего делать — что называется, подначивал.

Твардовский ответил почти брезгливо:

— Это было до меня, но и прежняя редколлегия не хотела. Ты знаешь.

— Хотел, хотел.

— А вот ты, коли на то пошло, стихи его печатал.

— Стихи? — переспросил тот. — Ерунда, пейзажики…

Твардовский, видимо, жалел, что начал отвечать, связался.

— Знаешь что, — сказал он доверительно, — иди-ка ты отсюда.

— Почему это я должен идти?

— Потому что ты человек без чести и совести, — разъяснил Твардовский проникновенно.

Но собеседник все сопротивлялся:

— Почему это я человек без чести и совести?

И тут Твардовскому надоело:

— Иди… — и он уточнил адрес.

Тот повернулся на каблуках, опять сделал круг по вестибюлю и удалился на заседание.

Никто по этому поводу не сказал ни слова. А Кожевников потом года два со мной еле здоровался, как со свидетелем диалога.

И вдруг из зала вышел Поликарпов. Вид у него был хмурый, озабоченный. Он повернул было направо, в глубь здания, но, увидев нас, подошел и решительно попросил пройти с ним вместе — на несколько минут. Все поднялись, а я остался, считая, что ко мне это не имеет отношения, но Поликарпов подтвердил:

— И вы, пожалуйста…

Он пошел впереди нас по узкому коридору, прямо в кабинет, который все еще называли фадеевским. Мы вошли, он притворил дверь и тут же, не приглашая садиться, спросил у Твардовского:

— Так нужно исключать или нет?

— Я уже сказал, — ответил Твардовский.

— Вы? — к Сергею Сергеевичу.

— Я того же мнения.

— Вы? — Рыленкову.

— Дмитрий Алексеевич, он такой лирик! — завосхищался тот…

Я тоже сказал, что против исключения.

— Спасибо. — Поликарпов направился к столу, а мы вышли.

Твардовский много времени спустя объяснил мне как-то, что Поликарпов приехал в Союз контролировать исключение. Однако, как человек опытный, в какой-то момент засомневался в целесообразности этого акта. Сам он, разумеется, не мог хотя бы приостановить события и отправился звонить Суслову, пославшему его, а по дороге для большей уверенности поинтересовался мнением еще нескольких писателей.

Суслова на месте не оказалось, и Поликарпов вернулся в зал, где дело шло к концу.

А дозвонись он, может быть, сюжет бы изменился? Не знаю, но что-то не верится.

Теперь в зале сам собой установился определенный порядок: люди выступали просто подряд, один за другим, — как сидели. Когда моя очередь стала приближаться, я встал и вышел — будто покурить. Одновременно со мной вышли из зала Алигер и Арбузов — из тех, кого я видел. Тут же я поехал домой.

На том заседании «отщепенец Пастернак» (так сказано в постановлении) был исключен из членов Союза писателей.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату