— Ну хорошо, — сказал Твардовский устало, но терпеливо, — зачем вы употребляете французское слово «батон», когда есть прекрасное русское слово «булка»? И вообще, батон бывает не только хлебный, есть шоколадный батон и еще другие. Неточно!..
Я пробормотал, что здесь понятно, какой батон, и что это слово давно, по моему разумению, укоренилось в русском языке, но я уже сдался. Тем более что стихотворение не стоило того, чтобы пытаться его отстаивать.
Лишь через несколько лет, листая этимологический словарь Преображенского, я случайно наткнулся на слово «булка» и узнал, что оно тоже иностранного происхождения.
Но большинство его замечаний отличалось исключительной точностью суждения и вкуса. Он не терпел неопределенности, всяческой приблизительности, случайности.
Как-то, среди прочих, я принес стихотворение «Весенняя природа». Он начал читать:
Он остановился и спросил:
— Какой куст?
Я был готов к этому вопросу:
— Не важно какой. Я специально не уточняю. Ведь здесь дело совсем в другом…
По правде говоря, мне очень хотелось, чтобы было слово «вот», как бы указывающее на этот злополучный куст — «Вот куст зацвел…»
Он поморщился, отложил листок и сказал:
— Нет, вы уж мне объясните, что за куст. Конечно, если можете.
Через несколько дней я принес эти стихи с отремонтированной строчкой:
Он снисходительно усмехнулся:
— Ну ладно…
Так оно и пошло, и перепечатывалось с тех пор много раз.
Дважды он сам, без меня, исправлял всего по одному слову. Я принес стихи, он был в отъезде и прочел их уже в верстке.
Заведовавшая отделом поэзии С. Г. Караганова, встретив меня, сказала:
— Все в порядке. Александр Трифонович заменил у вас одно слово. Я не помню — где, но очень хорошо.
А я сразу понял — какое, но не догадался — каким. Там было стихотворение «Дом», и в нем четверостишье:
Мне не нравилось слово «создавать», звучащее здесь как-то казенно и выспренне. Я поставил — «затевать», но оно тоже было в данном случае не мое и коробило едва уловимым оттенком лихости, развязности. Я оставил «создавать».
А он зачеркнул и написал — «начинать».
Насколько лучше! Так и печатается.
Еще в моей первой прозе, в «Армейской юности», за которую я взялся благодаря ему, он переправил одно слово: «яловичные» (вместо «яловые») сапоги. Конечно, правильней, хотя в армии говорили именно «яловые».
Поэту такой силы, широты и разнообразия, ему, как ни странно, было свойственно некоторое предубеждение против стихов о любви. Вероятно, это едва ли не уникальный случай — отсутствие интимной лирики у поэта такого масштаба. Как редактор он иногда печатал стихи о любви, но большей частью старался от них отделаться.
Приношу стихотворение.
Он сразу отчеркивает первую строфу, закуривает, долго кашляет и говорит, еще сквозь кашель:
— Вместо этого что-нибудь бы другое. Дальше — неплохо, но очень уж коротко, куцо.
(Короткие стихи он тоже не жалует.)
Я вижу, как неохота ему обсуждать эти стихи, они ему неинтересны, он устал. Но все же он протягивает листок вошедшему в большой кабинет своему заместителю А. И. Кондратовичу: