убежища. Этим только и спасся.
Сурков потом сказал на собрании:
— Молодой, талантливый Тендряков побил Урина…
Урин шел без эпитетов.
За это действие Тендряка перевели из членов СП в кандидаты.
И еще было. На банкете по поводу окончания их курсом института он исхитрился схватить тихого Колю Войткевича зубами за кадык. Полчаса Володьку уговаривали разжать челюсти, не перекусывать горло. Наконец ему надоело, и он смилостивился.
Потом это у него вообще прошло.
А сейчас я тоже крепко держал Тендрякова за лацканы и смотрел в его невидящие глаза.
Я стоял ниже и мог легко использовать это преимущество: сделать ложную уступку и тут же бросить его через бедро. Слава Богу, кое — чему научили в десантных войсках. Но я полагал, что это как-то не слишком идет жениху по отношению к гостям, да еще нетрезвым.
А в это время за спиной Тендряка неожиданно появился невозмутимый Володя Семенов, наш признанный силач, как мячиками игравший по уграм двумя двухпудовыми гирями.
Он сгреб Тендрякова сзади, прижав его руки к туловищу, оторвал от земли и понес. Тот дрыгал ногами и кричал:
— Кто это? Убью!.. — Наконец ему удалось повернуть голову, и он произнес своим нормальным голосом: — А, это ты, Володя?..
Сразу вся дурь прошла.
Я продолжал подниматься. На полянке, покачиваясь, стоял Бакланов и бормотал про себя что-то воинственное, а вокруг него, сужая круги, делал прыжки Солоухин. Он прыгал боком, сразу обеими ногами, не спуская с Бакланова взгляда и выискивая момент для атаки. Вдруг он мгновенно бросился и нанес удар, вложив в него всю тяжесть тела.
Бакланов пискнул, как зайчик, и рухнул пластом. Солоухин сделал глубокий вдох, затем нагнулся и, тронув лежащего рукой, спросил участливо:
— Что с тобой, Гриша?
Я был уже в двух шагах и сказал:
— Володя, я все видел…
Он засмеялся и отошел.
Потом Бакланова вносили в дом. Лицо его страшно изменилось, оплыло, оказался сломанным нос. Ближайший друг пострадавшего, Юра Бондарев, взирал на происходящее грустно-философски.
И другие сгрудились — посмотреть. В том числе и обеспокоенная отсутствием жениха невеста. Впрочем, не слишком обеспокоенная, — она тогда почему-то была очень во мне уверена.
Сашка Шабалин, уже приведший себя в относительный порядок, помахал ей и крикнул со двора:
— Инночка, свадьба настоящая!..
Спали мы одетые, на застеленной кровати. За окном всю ночь раздавались время от времени то крики, то свист. Соседние чинные дачи замерли в испуге.
Потом уже я узнал, что наиболее уверенно чувствовали себя мои однокурсники, ходившие крепко сбитой компанией: Ганабин, Завалий, Балтер. С ними же был и Толя Клочков. И когда разочаровавшийся в людях Шабалин раза два порывался топиться, они его утихомирили.
На рассвете наиболее конфузливые или чувствовавшие себя виноватыми, не дожидаясь завтрака, ушли на станцию.
За завтраком собрались немногие. Зверевы, скрываясь от Кулагина, нашли приют на соседней даче. Олег был в ссадинах и в чернилах. Говорили, что Кулагин бил его авторучкой, причем, отвинтив колпачок, вгонял во врага перо и нажимал на клапан. Бабушкины пироги из печи исчезли. «Пьяные, пьяные, а нашли самое вкусное», — заметила Инна.
Водки было вдосталь. Ее не только пили, ею умывались в целях дезинфекции. И еще осталось после утреннего опохмёла. Рамаз положил нам в машину шесть бутылок. Мы чуть смущенно попрощались с его стариками и опять, как вчера, устроились на заднем сиденье.
Эта свадьба наделала шуму. Человек двадцать получили выговоры по партийной и комсомольской линии. Через год их начали, как водится, снимать, и к событию опять подробно вернулись. Известие о нем вышло далеко за пределы столицы, и долго еще внезапно вскрикивал какой-нибудь приезжий догадливый литератор:
— Слушай, слушай, а это не у тебя ли была та самая свадьба?..
Потом, когда мы ездили летом в Латвию, а это случалось довольно часто, — сперва с дочкой, а потом и с внучкой, мы всякий раз дожидались в вагонном коридоре, пока поезд не минует подмосковную платформу Снегири, и, посмеиваясь, переглядывались.
А сейчас мы мчались к Москве в машине марки «Победа», посматривали на свежезеленые майские рощи, видели крепкую спину Рамаза, и впереди был сорок один год нашей совместной, поистине счастливой жизни. Всего сорок один…
Особняк на Арбате
Этот особняк, стоящий против арки ворот, посреди двора, собственно флигель, принадлежал прежде высокому духовному лицу. Не знаю, по какой причине, но он был продан, и его приобрела молодая интеллигентная дама. Она содержала домашнюю столовую для избранных. Какое-то время здесь столовались Горький и Шаляпин. У ее сына сохранилось несколько их записок, где они сообщали, что им приготовить.
Кроме этих кулинарных посланий ему достались после революции две комнаты, вполне, впрочем, обставленные.
Он был рафинирован, совершенно непрактичен, работал в каком-то институте, был страстным меломаном, поклонником Скрябина, и сам недурно играл на рояле. Но в одной из его комнат почти просвечивала в наружной стене дыра, — сколько ее ни залепляли, он почему-то не мог добиться, чтобы это сделали как следует. Зимой в комнате стоял жуткий холод, он, играя, надевал перчатки с отрезанными пальцами, как у тогдашних трамвайных кондукторш. По утрам выходил на коммунальную кухню умываться в шапке с опущенными наушниками.
В трудные годы он бы, конечно, пропал, если бы не Матреша. Когда-то, еще девушкой, она жила в прислугах у его матери, потом в соседках, а перед смертью бывшая хозяйка попросила ее заботиться о сыне. Та обещала и совершенно бескорыстно всю жизнь выполняла обещание.
Это была еще крепкая богомольная старушка. Зимой, в лютый мороз, она ездила куда-то окунаться в святую купель, — как теперешние «моржихи». Помогать людям вообще стало для нее потребностью. Кухня была общая, и только зазеваешься, смотришь — посуда уже перемыта.
Были, разумеется, и другие соседи. Была Лелька, миловидная, в кудельках, с матерью-машинисткой. У Лельки был мальчик-одноклассник, с которым она почти не разлучалась, потом он ушел в армию, она тут же сошлась с кем-то, оставшимся для остальных неизвестным, родила, но вернулся мальчик и взял ее с ребенком.
Был еще сосед, он предпочитал «красную головку». По вечерам, пугая Матрешу, гремел на кухне конфорками, делал вид, что открывает газ. Она выходила, говорила, поджимая губы: «Вы, конечно, выпили, — и тут же испуганно добавляла: — немножко…»
Он проникся ко мне устойчивой нежностью по той причине, что люто ненавидел писателя, жившего здесь до нас, и даже с ним дрался.
Это был у нас Первый Свой Дом.
А до этого мы снимали в разных местах, и на Арбате тоже, но только выше, ближе к концу: жили в комнате цирковой мотогонщицы по вертикальной стене, пока она была на гастролях. Я ее никогда не видел, но над нами висел ее огромный портрет, не слишком много говорящий об оригинале, как это нередко случается с фотографиями артистов.