И далее — стихи с войны, — смело, откровенно, будто только для себя и для нее. На этих листках словно даже нет штемпеля «Просмотрено военной цензурой». Собственно лирика.
Он держался на этом уровне, гребне довольно долго. Вероятно, помогала война, раскрепощающая смертельная усталость, потери товарищей, ощущение того, что и с ним в любой момент может случиться то же самое. Особое состояние, которое в обычных условиях может владеть человеком лишь непродолжительное время.
Выяснение личных отношений на войне, внутри нее самой.
И главное стихотворение из этого цикла, о чем уже было сказано, — «Жди меня, и я вернусь». Хочется только добавить, что это все-таки нечто иное, словно даже не о любви, а о чем-то еще более высоком.
А вот «Майор привез мальчишку на лафете» — скорее из первого военного цикла.
Зато остальное — отсюда: и нежное, трепетное, трогательное, и роскошные «офицерские» стихи: «Я не помню, сутки или десять», «Я пил за тебя под Одессой в землянке», «Хозяйка дома» — порой словно другой человек писал.
И опять с горькой болью — «Был у меня хороший друг» или даже «Каретный переулок», напечатанный, как мне помнится, уже после войны.
Тогда, в Переделкине, пока он был еще жив и сидевший за нашим столом Огнев навещал его в больнице, разговор то и дело возвращался к Симонову.
Вспоминали. Слава его после войны, казалось, еще более возросла. О том, чтобы купить его книжку, можно было только мечтать.
Я еще учился в геологоразведочном. Шли с моим другом Толей Клочковым вечером по Арбату и одновременно увидали в витрине магазина книгу — заглавные буквы имени и фамилии были — К и С, и первое — как будто Константин. Мы буквально бросились к стеклу. Это был том Станиславского.
А через несколько лет я заканчивал Литературный институт и заехал летом к своему однокашнику, бывшему боевому летчику, на Владимирщину. Сейчас его уже нет. А тогда, теплым вечером, мы шли по городку, встретили знакомых девушек моего друга и остановились. И тут он, обращаясь ко мне, говоря о нашей московской жизни, небрежно, мимоходом, упомянул о «Косте Симонове» — будто бы о нашем приятеле, человеке нашего круга. Меня это слегка покоробило, но еще больше рассмешило. Но он знал, что делал: девушки на это клевали. Симонов был для них эталоном некоей лирики и вообще — жизни. Причастность к нему автоматически поднимала моего товарища в их глазах.
Огнев рассказывал, как, поступив после института в «Литературную газету» (Симонов был тогда ее главным редактором), он оказался под сильнейшим гипнозом симоновского обаяния. Однажды, по дороге на дачу, Симонов подвез его на машине в Переделкино, к Федину, за обещанной статьей по поводу 2–го совещания молодых писателей (март 1951 года). Почти уже у ворот неожиданно столкнулись с представителями конкурирующей редакции, и Симонов, велев шоферу поставить машину поперек дороги (журналистская хватка), послал Огнева вперед. Тот открыл калитку и увидел на тропинке огромного, случайно, как выяснилось, не привязанного пса, но не решился при своем шефе хотя бы приостановиться, пошел — будь что будет! — к дому, и тут хозяин позвал с крыльца собаку.
На обратном пути машина застряла в снегу. Огнев, помогая вытаскивать, провалился, промочил ноги. Симонов дал ему на даче свои брюки и унты, и тот заявился в таком виде в редакцию. Он нарочно ходил по комнатам, чтобы спросили, почему он так обут, и гордо объяснял это всем желающим.
— Сейчас даже стыдно вспоминать, — закончил он, смеясь. — И ведь не мальчик был, сам после войны…
Тогда Симонов, придя в газету, быстро и точно, как умел только он, собрал дружный и сильный молодой коллектив. Как в хорошем сборнике стихов: и книга едина, и каждое стихотворение воспринимается отдельно. Оттуда многие вышли — писатели, литературоведы, журналисты. Стиль в редакции был деловой, но демократичный, веселый. Подражали манере главного редактора говорить,
Редакционный «Ансамбль верстки и правки» имел известность и за пределами «Литгазеты».
Наиболее ценных и нужных ему работников Симонов привлек обещанием дать квартиры — тогда это было особенно сложно. Многим он содействовал в устройстве на службу, вытаскивал в Москву Смелякова. И вообще помогал людям. Одновременно он работал секретарем Союза советских писателей СССР (так назывался тогда Союз писателей СССР), регулярно принимал посетителей. Так вот, рассказывали, что Симонов порой вынимал из стола деньги и тут же давал нуждающимся и неимущим, не отсылая их к официальной помощи, не заставляя дожидаться ее. Деньги свои, разумеется. Может быть, это и легенда, но, во всяком случае, на Симонова похоже.
Один мой товарищ, тоже работавший прежде у Симонова, рассказал мне однажды, что был у него в жизни трудный момент, не выходили книги, и он решился попросить в долг у Симонова. Позвонил, но сразу, по телефону, сказать об этом постеснялся, начал мямлить, спросил наконец, нельзя ли встретиться.
— Приезжайте через час к Старой площади, — тут же ответил Симонов и указал точное место. — Мне некогда, я перебираюсь на местожительство в Ташкент.
Тот примчался, но опять начал тянуть, в конце концов
Симонов понял, вынул с облегчением чековую книжку (просящий только слышал, что такие существуют) и, приложив ее к стене дома, выписал чек на нужную сумму.
Прошло несколько лет, Симонов опять жил в Москве, дела у моего товарища наладились, но еще не слишком, — подрастали дети, нужно было оплатить кооперативную квартиру. Долг очень его мучил, при встречах казалось, что Симонов смотрит осуждающе.
Наконец деньги были собраны. Он позвонил и опять попросил о встрече. На этот раз никакой спешки не было, его оставляли ужинать, но он вынул конверт с деньгами, волнуясь и сбиваясь, начал благодарить и извиняться за задержку.
— Ах, вот в чем дело, — засмеялся Симонов. — Я совсем забыл… — и положил конверт в карман.
А как он помогал с изданием книг, с печатанием — еще в сумятице войны и сразу после нее — Луконину, Недогонову, Наровчатову, Львову…
Бывали у него и поступки, о которых он потом сожалел. Сам слышал, как он, выступая в 1949 году на собрании московских поэтов, сказал, что накануне ночью прочел всего Сельвинского и насчитал у него только четыреста патриотических строк.
…Я впервые увидел его близко в «Новом мире» в конце сорок седьмого или начале сорок восьмого. Я всегда любил уютную гостиную старой редакции. Сюда выходили двери всех комнаток-отделов, здесь часто сотрудники продолжали разговор с авторами, жизнь протекала на виду у любого посетителя. Справа от входа, за столом (телефоны на отдельном столике), восседала секретарь редакции, величественная Зинаида Николаевна.
Я еще не только здесь, но вообще нигде не печатался и ждал, пока освободятся и смогут принять меня в отделе поэзии. Вошел Смеляков, в длинном рыжем расстегнутом пальто (потом он предпочитал короткие курточки), поцеловал ручку Зинаиде Николаевне, поздоровался со мной и тут же спросил:
— Откуда я вас знаю?
Я ответил, что знаю, конечно, его, но мы не знакомы.
— Да знакомы, знакомы, — ответил он и скрылся за дверью отдела.
И тут из-за плеча Зинаиды Николаевны, из своего кабинета, появился Симонов. В руке он держал несколько страниц какой-то рукописи или верстки. Он был без пиджака и в подтяжках («Американский стиль», — подумал я), но чувствовал себя вполне свободно — он
Вскоре он выступил с новой книгой стихов «Друзья и враги». О ней уже было известно заранее. Помню вечер в Большом зале консерватории, тогда там время от времени устраивались и литературные вечера; но это не был вечер Симонова — выступали и другие, в том числе прозаики.
От его стихов осталось чувство разочарования, не только у меня, у многих. И дело, конечно, не в тематике. Исчезла та трепетная нить, та острая общность, которая связывала его с читателями всю войну. Собственно, то, что сделало его Симоновым. Хотя он тоже первый открыл и эту рубрику, полосу, струю —