Кремле, на этот раз в Георгиевском зале. Шел семьдесят шестой год. В магазинах и ресторанах еще наблюдалось относительное изобилие, но писательская публика, скапливающаяся у закрытых высоких дверей, выглядела так, будто все эти дни ничего не пила и не ела. Наконец двери открыли, толпа, теснясь, хлынула в прекрасный зал, уставленный столами с яствами и винами. Большинство повалило вперед, поближе к начальственным столам, а мы пристроились сразу — почти у входа. Одни тут же приступили к делу, другие, подисциплинированней, ждали первого официального тоста.
И вдруг я увидел Канделя. Он вел себя так, будто был в зале один. Ни на кого не обращая внимания, он медленно шел вдоль стены, изучая выбитые золотом по белому мрамору названия подразделений, частей и соединений былых времен. Фамилии Георгиевских кавалеров уходили круто вверх, — чтобы прочесть их все, нужно было быть ангелом и парить под высоким потолком над хмельным писательским гулом.
— Эдик! — окликнул я его.
Он подошел и объяснил, что давно мечтал здесь побывать, но ведь Большой Кремлевский дворец закрыт для посторонних. А теперь ему дали гостевой билет (как я понял, в нашей литфондовской поликлинике, где он консультировал).
Я, с его согласия, налил ему бокал густого грузинского вина, показал, где находятся Святые сени и Грановитая палата, и пожалел, что, наверное, закрыты терема Грозного.
Эдик поблагодарил и удалился, углубленный в себя и свою задачу.
Скажу честно, я долго не знал, что Эдуард Кандель — ученый с мировым именем. Он держался не то чтобы скромно, но очень просто, естественно. До трогательности. С людьми искусства, во всяком случае. Он представлял собой гораздо больше, чем многие из них, но нельзя было себе даже представить, чтобы он захотел дать это кому-нибудь понять. А может быть, он и сам не догадывался о своем превосходстве. Он много читал, обожал премьеры, просмотры, вернисажи. Он был глубоко интеллигентен. Я ни разу не слышал, чтобы он повысил голос. Его отличал истинный интерес к собеседнику. К любому. Кстати, это один из главных признаков интеллигентности. Он очень располагал к себе мягким добрым взглядом чуть выпуклых глаз. Он нравился женщинам. Возможно, причина крылась в неподдельном к ним внимании.
Его болезнь и уход задели меня странной поспешностью и несправедливостью. О нем хочется вспоминать, размышлять…
Сердце Василя Быкова
В нашей литературе последних десятилетий трудно назвать более очевидный пример писательского упорства, уверенности в своей правоте, в необходимости поведать людям то, о чем он знает, и так, как он этого хочет, чем пример Василя Быкова.
Одну за другой писал он свои бесстрашные книги («Круглянский мост», «Атаку с хода» и другие), а критика столь же последовательно находила в них частные удачи и коренные изъяны. Его словно испытывали на прочность. Быков продолжал свое. Но, по правде сказать, и поддержка была, да какая — Твардовский! Быков писал, Твардовский его печатал.
Мне после уже смерти Твардовского довелось среди прочих разного рода материалов Александра Трифоновича (я писал вступительное слово к одной из публикаций) прочесть краткий, на страничку, редакционный отзыв об очередной вещи Быкова. Отзыв восторженный и даже с оттенком нескрываемой зависти, в том смысле, что Быков видел войну как прямой ее участник, непосредственно из окопа, — «нижний ее слой», — написал Твардовский.
Начиная с «Сотникова», тон статей и рецензий переменился, автора начали хвалить столь же привычно, как прежде ругали, и даже за то же самое. Все переменилось, но усталость от многолетнего давления, вероятно, осталась.
История, которую сейчас рассказываю я, произошла в 1977 году в Болгарии. Мы давно не виделись, и я обрадовался, узнав, что мы в одной делегации.
В ту пору мы еще вели себя как будто мы молоды. Что делать — нам так казалось. Нам было едва за пятьдесят, и реанимационные отделения, как и прочие напасти, нас еще только ожидали. Об этом мы, разумеется, не думали.
Была зима, старый Пловдив, новые античные раскопки, только что построенный
Наши номера оказались рядом. Утром он позвонил:
— Зайди ко мне!
— Лучше ты зайди!
Потом мы, вместе еще с Евгением Сидоровым, — я их познакомил накануне, — стояли у окна, смотрели на белый от снега город. Потом спустились завтракать.
Быков называл меня Алешей.
— Вася, прекрати, — говорил я. — Я не Алеша. Алеша из камня.
— Нет — нет, не спорь, ты — Алеша.
И даже фотокарточку свою подарил с надписью в таком роде.
Это было время, когда он перебирался на жительство в Минск. А до этого он долго жил в Гродно.
— Город Василя Быкова и Ольги Корбут, — сказал я как-то.
Он ответил, улыбнувшись:
— Я жил с ней в одном доме.
— Дом, надо полагать, не худший в городе.
— Хороший дом.
Дни, наполненные выступлениями и встречами, пролетели быстро. Завтра — в Софию.
Лег я не слишком поздно и тут же уснул. Меня разбудил мягкий телефонный звонок.
— Костя, ты спал? — спросил Быков.
Он секунду помедлил:
— У меня сердце останавливается.
— Не вздумай встать, — сказал я и посмотрел на часы. Было около часа.
…Вася сидел у раскрытого окна.
— Что же ты делаешь! — крикнул я так, будто испытал уже это все на себе. — Ложись немедленно.
Быков лег.
Я не знал, как позвонить портье, и бросился к лифту. Не успел я договорить, а дежурный уже вызывал неотложку.
В большом полуосвещенном вестибюле сидел Сидоров с молодыми болгарскими журналистами.
— Константин Яковлевич, идите к нам! — позвали они.
Я извинился и сказал:
— Женя, можно вас?
Неотложка приехала очень быстро. Начали измерять давление, выслушивать. Быков этим явно тяготился. Каким-то образом узнали о случившемся и стали заходить проведать еще наши — Гранин, Ахмадулина.
— Ну что? — спросил я врача.
— Мы вызвали кардиологов.
Прибыла новая служба. В комнате стало тесно. Сняли кардиограмму, еще одну. Объявили, что забирают больного в стационар, там обследуют более подробно. Быков запротестовал. Мы начали убеждать: надо. Он попробовал приподняться, но ему запретили — только на носилках. Он вновь было заупирался, но тут же сдался — ладно. Мы с Сидоровым поехали вместе с ним.
В обычный лифт носилки не помещались, спустились грузовым. Стояла глубокая ночь. В машине было холодно, Быкова укрыли двумя одеялами. Город был совершенно безлюден.
Подъехали к университетской клинике. Больничные здания старые, вроде наших Пироговских или Градских, зато медицинский уровень, как нам объяснили, тоже очень высокий.