Жанна не говорит ничего — она то насмешливо смотрит на Тоню и Петю, то останавливает «изничтожающий» взор на мне. Но эти штучки меня не трогают.
Протанцевав для отвода глаз с какою-то робкой девушкой, которая сильно вздрагивала каждый раз, как она или я сбивались с ноги, я небрежно сказал Юрке, что, пожалуй, уже пресыщен впечатлениями и пойду прогуляюсь один под луной.
Юрка приподнял брови.
— Смотри, чтобы тебе деревенские мальчики ноги не переломали!
— Не боись.
Медленно обогнув площадку, чтобы Тоня видела, что все идет, как условлено, я отправился к ее дому.
До дома я добрался чуть не бегом, но не сразу решился подняться к скамеечке и сесть, а усевшись, чувствовал себя некоторое время не в своей тарелке. «А что как подвох? — думалось мне. — Что как поставят меня сейчас в какое-нибудь дурацкое положение, выльют на голову помойное ведро или еще похлеще отмочат номер…» Однако все было тихо. От деревни дорога уходила вниз, к речке. И поля, и речка виделись обманчиво четко в лунном свете — целиком, но без подробностей.
И было так хорошо все это: и тишина, которой не мешал ни лай собак, ни отдаленный звук баяна, и воздух, и большое спокойное небо, — что я совсем забыл, где я сижу и почему. Представлялись мне какие- то менуэты, кадрили на больших площадках под луной, какой-то обряд приглашения на танец — цветок, молчаливо протягиваемый девушке. Потом мне чудилось, что я живу в этом доме вместе с Тоней, мы уже давно женаты и, как всегда, я вышел ее встречать. Я воображал деревню зимой, накатанный спуск к реке, по которому мчимся мы на санках — щека к щеке — с Тоней.
Отдаленный звук баяна умолк. Несколько раз на улице появлялись люди. Я вжимался в скамеечку, но они до меня не доходили — дом стоял на отшибе, последний в ряду. Люди хлопали калитками, снова становилось тихо, а Тоня все не появлялась.
Наконец я увидел ее. Она быстро шла по улице и, кажется, удивилась, увидев меня, даже что-то пробормотала, вроде: «И этот еще».
Кто там ее рассердил, не знаю, но почему-то я совершенно не смутился этим — луна и воздух совсем меня одурманили.
— Иди-ка сюда, — сказал я просто, как положено мужу, а Тоня ответила с насмешкой, как раздраженная, строптивая жена:
— В самом деле?
— Ну, иди же! — повторил я нетерпеливо.
— Ох, тошнехонько! — сказала Тоня, но в голосе ее уже чувствовались любопытство и смех.
Не глядя на нее, я ткнул на скамейку рядом.
— Садись.
— Ну, села. Что дальше?
— У вас всегда так? — спросил я.
— Как — так?
— Ну, вот это… луна, избы, речка…
Тоня смотрела не на речку, а на меня.
— Ты чего сюда пришел? — спросила она со смехом.
— Так ты же меня позвала.
— Ну, положим, ты напросился.
— Ну, может, и напросился.
— А чего луну обследуешь? Чего мне ее показывать?
— Так ведь хорошо же!
— Ты что же, луны не видел?
— Не знаю… Не глядел, что ли, — честно отвечал я. — А может, у вас луна другая.
— У нас хорошо-о, — протянула она серьезно. — У нас вот как хорошо! Ты соловьев еще не слышал?
— Поведешь послушать?
Она недоверчиво взглянула на меня, сказала резко:
— Недосуг мне — встаю чуть свет.
— Я просто так, — оправдался я. — Ты иди спать, девочка. Я еще посижу.
— Так и будешь сидеть? — спросила она с любопытством. — А как собаку спущу?
— Зачем же?
— Не бойся — у нас и собаки нет. Ты что, блаженный?
— Блаженный? — переспросил я. — А может быть.
Она рассмеялась:
— А товарищ у тебя не такой!
— Юрка-то? Он другой. Все люди другие.
— Ну, сиди, — милостиво разрешила Топя.
— Можно, я и завтра приду сюда?
— Завтра будет завтрева, — уклончиво ответила она.
— И соловьев послушаем?
— Может, послушаем, может, послушаешь — что четыре уха, что два — соловей один поет.
3
С того и пошло. Чуть вечер, мы уже сидели с Юркой на бревнышке под окнами правления.
Я, кажется, понял, почему эту площадку называли «сковородкой». Люди на ней были — как семечки, и в середине, на самом горячем месте, подскакивали. Очень мне самому понравился этот образ сковородки с подпрыгивающими в середине семечками.
Тоня с нами не садилась. Зато почти всегда рядом оказывалась веселая женщина в тюбетейке. Она расспрашивала о нашей практике, о городе, об институте, а когда кто-нибудь из нас шел приглашать Тоню, заводила протяжную насмешливую частушку:
У нас цыгане… ночевали, пи-ли и обедали…
Только эти две строчки она и пела всегда, так что меня разбирало любопытство: что же стало с этими самыми цыганами? Прямо почему-то не хотелось спрашивать, и я обычно интересовался:
— Хорошо пообедали?
— Хорошо, хорошо! — говорила многозначительно Прасковья Михайловна (в деревне ее звали просто Прасковья).
Нашу Жанну она невзлюбила. Ни разу не прошла Жанна мимо, чтобы Прасковья не заметила:
— Красива у курицы хода, оттого что кривая нога!
Или:
— Господи боже мой! До чего же корове шлея не идет!
Это было, конечно, несправедливо. Жанна не была кривонога или толста, и одеться она умела. Но ни Юрка, ни я не вступались за нее. В конце концов, человек, который вечно насмешничает, заслуживает насмешки над собой.
Вскоре Жанна отказалась от посещений «сковородки», и, честно говоря, мы обрадовались. Жанна требовала к себе внимания: то с ней потанцуй, то проводи ее домой. А нам было не до нее.
После работы я норовил выскочить из дому пораньше. Но иногда не успевал, приходила Жанна и начинала жаловаться на потерянное лето, на визг гармошки, на комаров, на хозяйку.
— Неужели вас тянет на эту кастрюлю-половник-сковородку? — неизменно заканчивала она свои сетования.
— А что делать? — притворно вздыхал Юрка. — Комаров кормить?
— Ну уж лучше прогуляться за деревню.