Секунды три силуэт Элианы Хочкисс витал у него не то перед глазами, не то позади век — бесплотный и нематериальный, никак не обретающий четкой видимости. Имя было тут как тут, под рукой, неразрывно связанное с всепобеждающей жаждой мести, но, за вычетом имени, образ ее оставался совершенно невнятным. Все выглядело так, словно он упомянул второстепенный из грезившихся ему в детстве образов, или воскресил в памяти тайную возлюбленную лагерной поры, когда его закрывали на ночь в корпусе для тяжелораненых и умалишенных, или же словно она принадлежала быстротечным годам безвылазного подполья, когда изо дня в день проигрывалась война за равенство, обессмысливалось наказание погромщиков, мафиози и миллиардеров. Все вокруг Элианы Хочкисс было размыто. Как и Тонни Бронкс или Гюльмюз Корсаков, она скрывалась в глубинах одной из обманчивых бездн его памяти, по большей части остававшихся навсегда запечатанными и недоступными. Но была при этом еще более неразборчивой, чем двое других.
Возможно, какой-то очень-очень далекий враг, подумал он. Или совсем недавний. А может, извечный. Или нет.
Чтобы узнать, нужно ее найти.
Чтобы узнать, нужно, не иначе, вернуться в детство.
Идея, что нужно перебрать в уме свое детство, в одиночку вернуться туда, ему не нравилась, поскольку, прежде чем добраться до цели, он должен был оживить в памяти второе уничтожение уйбуров, тот пласт воспоминаний, который он остерегался ворошить и на протяжении всей своей юности, и позже, чтобы не быть сраженным на месте скорбью и горечью.
А не покончить ли мне со всем этим, подумал он, вместо всей этой возни.
Ему ничего не стоило выпасть, достаточно было чуть-чуть подать бедро, вильнуть задом, чтобы мгновенно стерлась любая усталость, любая неуверенность в будущем, в отправлении насилия, в том, что имело место в детстве или позже, во время второго уничтожения уйбуров и позже.
Он колебался, не прыгнуть ли. Он мог грубо отказаться от своей мести. Но никак не мог решиться.
Так и есть, думал он, подчас у тебя нет выбора. Теперь, когда мне назначили свидание с шаманкой, я не могу подвести эту женщину.
Вот что я тебе скажу, Дондог Бальбаян, думал он. Если ты хочешь застать их врасплох там, где они прячутся, и прикончить, если ты действительно этого хочешь, тебе нужно выследить и затравить их в голове у себя самого, с шаманкой или без. Отныне это их единственное убежище. Только там ты сможешь уладить дело. А что касается Элианы Хочкисс, раз ты так и не знаешь, чего она заслуживает, надо еще посмотреть. Придет время, и тебе станет видно.
2
Учительница
Теперь учительница Дондога покоится под могильным камнем, теперь она лежит, теперь учительница покоится и разлагается, можно представить, к примеру, ее могилу на крохотном сельском кладбище, на опушке ельника, по соседству с неухоженными полями и полуразвалившимся гумном, кости учительницы вскоре утратят всю свою жизненную клейкость, ее учительское тело станет перегноем, потом опустится по ступеням небытия еще ниже и утратит вязкость, податливость, право на замедленную или суетную ферментацию жизни, теперь учительница Дондога перестанет понемногу ферментировать и начнет свое схождение, станет волокнистым и рыхлым скопищем, которое никто не сможет ни назвать, ни услышать, ни увидеть. Вот до чего она вскоре будет низведена, говорит Дондог.
Все ее существо иссушится вплоть до пыли и попросту изгладится. Целиком воссоединится с неживыми земными магмами. И когда я говорю целиком, я думаю в первую очередь о руках, которые так часто надписывали на полях тетрадок Дондога недоброжелательные замечания, и о глазах, которые перечитывали текст несправедливо обвиняющего Дондога навета, а еще о языке учительницы, которым она лизнула конверт, чтобы этот навет запечатать; все это рассеялось среди неживой земли. Многочисленным возвышенным и низменным составляющим учительницы ни во что уже не составиться.
Уже давно учительница Дондога не в состоянии изложить обвинения в адрес кого бы то ни было, она не способна ни говорить, ни молчать, для нее этот вопрос уже не стоит, покойники не выбирают между промолчать и не промолчать, между ждать и действовать, покойники и покойницы составляют пренебрежимое слагаемое безмолвия до безмолвия, и они не выбирают, покойники и покойницы не имеют выбора между гнить и быть сгнившим.
Учительница Дондога являет собою фрагмент лишенного реальности и времени безобразного небытия, лишенного в конечном счете даже безобразия; она лежит теперь без бытия, она разбросана среди компоста фрагментами фрагментов. Если предположить, что она занимает какое-то место, то учительница Дондога впредь занимает место ниже всего, она — ничто под неотделанной изнанкой могильного камня, необнаружима под землею.
Учительница Дондога теперь не более чем лишенная всякого смысла груда, она ничего не значит под пометом дроздов и дроздих, таких грязнуль при взлете, когда они покидают соседние кусты, в которых гнездятся. Теперь учительница Дондога безучастно крошится под фиолетовым кислым пометом, под бойкими злаками и мхами, под непрестанный писк насекомых, что кишат и снуют в траве, в полном беспорядке вылупляются и подпрыгивают, питаются и линяют, совокупляются и откладывают яйца, приканчивают друг друга. Учительница существует все меньше и меньше под брачные песни кузнечиков, под ночные воздыхания деревьев, под бормотание ветра и похрустывание дождя, теперь она лежит и не видит, как приходят над нею на смену друг другу полнолуния и новолуния, магнитные бури, учительница Дондога — ничто под проходящими мимо облаками и зорями, ничто под нервическими лунными колебаниями, когда наступают колдовские ночи, 24 июня, 27 июня, 10 июля и 9 декабря, теперь учительница лежит под плесенью, каковая помогает жизни расцветать и более не пытается к ней тянуться, ибо если от нее что-то еще и осталось, сия невероятная субстанция не вступает более в резонанс с жизнью и с жизненной цвелью. Она лежит под заплесневелой землею и под грибами, лежит под грибами, что носят такие замечательные имена, под опятами и шампиньонами, под вонючими сыроежками, сыроежками ложнонетронутыми и синежелтыми, под чернеющими подгруздками, она — небытие под гусиными паутинниками и паутинниками намазанными, под вешенками и скрипицами, под тигровыми пилолистниками; учительница Дондога кончила гнить и исчезать, ее, бесконечно несуществующую, подменил голый, сведенный к нулю прах, и этот прах — ничто под грибами, живы ли те и здоровы или же в упадке, червивы и одрябли, этот прах учительницы — уже ничто под гнилыми негниючниками и подогнутыми говорушками, под гнилыми золочеными поплавками, под гнилыми сладкопахнущими гебеломами.
И, может статься, теперь на шкале своих желаний, если она все еще в состоянии претендовать на желания и на какую-то шкалу, превыше всех своих упований она поместила бы чаяние все еще гнить с живой стороны мироздания, куда выше, чем уже вовсе не гнить с мертвой его стороны; может статься, она приняла бы теперь как милость право проскользнуть на несколько минут, на полминуты, даже на четверть минуты, в обличив прогнившего сморчка, смердящего и изъеденного червями, просто потому, что тогда не проходила бы по разряду ничто. Чего бы только не отдала она сегодня, чтобы пережить еще одно мгновение в виде гнилого, червивого гриба, пусть и утратившего всякую индивидуальность, без внятного цвета и наименования!.. Чего бы только не отдала она, которая уже ничто, которая даже не осознает своего падения в ничто и в нечто худшее, чем ничто, чего бы только не отдала она, чтобы лежать гнилью чуть- чуть не там и чуть-чуть не так, в мире заросших травой просветов и фиолетового помета, чтобы жужелицы и навозники презрительно крошили ее, чтобы улитки с ленцой пережевывали, садовые улитки, слизни!.. Как бы ей хотелось вот так существовать, на пути разложения конечно, но еще не совсем разложившись, как бы приятно ей было пребывать на пути к исчезновению под колдовской луною 24 июня или совсем другой луною совсем иной ночи, колдовской или нет!.. Еще не совсем исчезнуть!..
Но теперь она лежит без надежды быть, учительница Дондога, она лежит в отсутствии, она не может подступиться к невзрачной красоте тех, кто встречает свой конец на свету, на поверхности земли, она не