физическом и умственном облике и не допустил даже поползновения к жесту.
Когда тявканье громкоговорителя наконец окончательно закатилось отголосками между зданий, во всем квартале вновь установилось спокойствие. Тишина никогда не бывает в лагере полной, и, в продолжение летних ночей, когда никто не обретает настоящего сна, ее без конца крошат разговоры, но здесь, у самого сада, царил относительный покой. Ровно, без петард, рокотал мотор джипа. Было слышно, как в окрестных бараках перекидываются фразами те, кому никак не заснуть. Повсюду нежно пострекатывали сверчки. Потом из зоны Краук донесся новый шум, мерзопакостный и привычный: какой-то безумец наткнулся на одно из многочисленных заграждений, превращавших лагерь в лабиринт, и сотрясал его, кроя благим матом судьбу и ощерившуюся колючками проволоку.
Джип припарковался вплотную к нам. Вопил безумец. Джип смердел раскаленным металлом, бензином, резиной. Из окошка свесился солдат, помянул комендантский час, истребовал наши закатанные в пластик удостоверения, каковые таркаши по наивности звали паспортами. Элиана Хочкисс протянула свое. После быстрого просмотра его вернули без каких-либо комментариев. Мое кануло во чреве автомобиля.
Радио патруля не переставая издавало потрескивания, перемежаемые помехами и громогласными обрывками шифровок. Никто в джипе не брал микрофон, чтобы поговорить с командным постом. Я вполне смиренно поднял голову к солдату, который обнюхивал мой паспорт. Со мной было все в порядке: душевнобольные и подлежащие освобождению заключенные имели право разгуливать по своему усмотрению безотносительно комендантского часа.
Элиана Хочкисс отступила на два шага. Она дожидалась окончания формальностей со мною.
— Тебя освобождают? — бросил мне водитель.
— Да, — сказал я.
— Скоро?
— Там указано, — сказал я. — Через не то одиннадцать, не то двенадцать дней.
— Будь готов к худшему, — сказал солдат. — У ворот полным-полно швиттов. Они даже не станут ждать, пока ты выйдешь.
— Знаю, — сказал я.
— Даже сейчас, за двенадцать дней, они вполне могут начать к тебе примериваться.
— Знаю.
— Шел бы ты лучше к себе на боковую, — сказал солдат.
Мне вернули бумаги. Джип тронулся с места, возобновляя свое осмотрительное плавание по лону проспекта. Он объезжал слишком уж внушительные лужи и, когда на исщербленном, усеянном всяческой поганью бетоне его колеса медленно ощупывали выбоины, напоминал модуль лунохода. Через минуту он свернул меж двух бараков и был таков.
Мы с Элианой Хочкисс несколько сблизились, но избегали касаться друг друга и, чтобы не маячить застывшими и никчемными под фонарями, изобразили этаких фланеров. Мы шагали в направлении южного портала. Вдалеке грязно-синее небо марали прожектора. Мы шли нога за ногу. Ничто нас не подгоняло. Одно за другим влево и вправо тянулись концентрационные строения, в основном обитаемые, шелестя шушуканьем и жалобами, порождением бессонницы и снов. Некоторые пустовали.
Мне было невдомек, какого рода беседу надлежало вести с Элианой Хочкисс. Я не понимал, почему она упрямится, оставаясь со мною, коли я отрицал, что я — Дондог Бальбаян. Я не мог понять, чего она от меня ожидает. Я ничего о ней не помнил, ни образа, ни ощущения. Даже ее имя удерживалось в моей сиюминутной памяти с огромным трудом. Я избегал произносить его, к ней обращаясь. Зачастую оно вылетало у меня из головы. Кроме того, случалось, я путал Элиану Хочкисс с Элианой Шюст. Я был бы рад четко разграничить двух этих женщин, но, когда обращался к личности той или иной из них, это не вызывало никаких воспоминаний. Тщетно призывал я их. Наугад, на авось менял их местами. На помощь мне не приходило никакого отголоска прошлого. Если одна из них сыграла роль в моей судьбе, я не знал, о ком и о чем идет речь. Я дважды просил Элиану Хочкисс повторить, как ее зовут, потом, опасаясь ее задеть, воздержался от третьей попытки.
За вычетом этих трудностей, некоторые стороны нашего диалога были не чужды самому обычному диалогу.
Она рассказала мне, что знала Дондога Бальбаяна с детства, с детского сада, и что по окончании войны жила вместе с ним в анархистской коммуне вплоть до первого ареста Дондога за подпольное продолжение войны и что на протяжении нескольких лет, пока Дондог Бальбаян втягивался в свою долгую карьеру таркаша, скитаясь со стройки на стройку и выходя из специзолятора лишь для того, чтобы кануть в зоне строгого режима, она, как только могла, следовала за ним издалека, без устали стремясь засечь его в размеченной колючей проволокой вселенной, выяснить его местоположение на безбрежной карте лагерей.
— А потом жизнь нас разлучила, — сказала она. — Даже снаружи перевод следовал за переводом.
— В те времена, когда эта самая наружа существовала, — уточнил он.
Теперь мы были в сотне метров от перекрестка, который таркаши, соблюдая некую постэкзотическую традицию неизвестного мне происхождения, называли Баффало. Большая полицейская машина стояла под уличным фонарем с погашенными фарами и под едким светом казалась этакой массивной металлической руиной. Я издалека заметил четверых обосновавшихся в ней пассажиров. Замерев в неподвижности на своих сиденьях, они обозревали ночь. Водитель протянул руку, чтобы поправить зеркало заднего вида. Он, должно быть, оповестил остальных о нашем приближении. Те коротко обернулись, чтобы нас видеть.
Я предупредил Элиану Хочкисс. Мы подошли слишком близко к Баффало, чтобы наш разворот не вызвал волну подозрений. Посему мы прошли мимо машины и начали пересекать перекресток, но несмотря на это все равно оставался риск, что полиция найдет повод к нам придраться. За Баффапо начинались пустыри. Они предвещали первый пояс заграждений, no man’s land, далее второй пояс, потом южный портал.
— Но ты ведь подлежишь освобождению, — сказала Элиана Хочкисс. — В твоем случае уже не обязательно соблюдать комендантский час и можно разгуливать где угодно.
— Не хочу, чтобы мне пришили попытку к бегству, — сказал я. — Это семь лет.
— Лишних семь лет куда лучше, чем дать зарезать себя швитту в день своего выхода, — сказала Элиана Хочкисс.
— Пф, — сказал я. — Одно и то же.
Мы обогнули машину, даже не покосившись на сидящих в ней. Мы хотели сделать вид, что нам нечего скрывать и что от близости полиции нам ни жарко ни холодно. Смолкнув, прошли вдоль металлического бока авто. Краска была кое-где поцарапана, переднее крыло помято. Инспекторы молча наблюдали за нами. Когда мы отошли метров на пять или шесть, открылись, потом хлопнули две дверцы.
Тротуар, полотно дороги покрывал тонкий слой песка. Дождь не донес его до канав, и теперь он хрустел под подошвами.
За нами следом шли двое. Они пристроились сзади, не стараясь нас догнать, будто полуночники, которые по чистой случайности оказались на нашем пути, но всякий раз замедлялись, стоило нам замедлить шаги, и ускорялись, стоило нам их ускорить.
Мы с Элианой Хочкисс направились к узкому проспекту справа от нас и так и не пересекли Баффало. Мы шли уже не в сторону выхода из лагеря, а возвращались в городскую толщу, в зону Краук; вокруг нас вновь тянулись ровные ряды одноэтажных спальных корпусов с просмоленными крышами и подчас аллеи пальм, фикусов, софор, лип. Дороги сплошь и рядом перегораживали установленные еще в минувшие десятилетия заграждения из колючей проволоки, заставы и шлагбаумы, открытые, но не уничтоженные. Нигде, в общем-то, ни души. Лишь время от времени возобновлялся невменяемый ор и лязг решетки. Безумец разгуливал где-то поблизости. Свои яростные крики он подытожил рыданиями, потом смолк. Все освещали мощные лампы, тени из-за них казались очень явственными, очень резкими. Так мы прошли три сотни метров.