'Будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное.'
Бегая потом заступаться за русских интеллектуалов по-одному, Горький наверное и не понял, что сам утвердил им коллективный смертный приговор, оставив без возражения эту фразу. Несомненно, она звучала как смердяковский полувопрос, обращенный к полусоюзнику:
'А не обойтись ли нам и вовсе без них? Между нами, умными-то?' Ленин нуждался в интеллигентском одобрении.
Так и Смердяков, прежде чем решиться на отцеубийство, полупредупредил своего кумира, Ивана Федоровича, как смог, и дождался от него чего-то, что принял за полуодобрение. Смердяков даже косвенно поблагодарил недоумевающего Ивана за это: 'С умным человеком и поговорить приятно!' - он переоценил способность Ивана Карамазова схватывать невысказанное, но подразумеваемое, налету:
- 'Так ты бы прямее сказал, дурак! - вспыхнул вдруг Иван Федорович.
- Как же бы я мог тогда прямее сказать-с?.. Вы могли осердиться...'
Кто же здесь дурак-то, в самом деле?!
Ленин тоже в Горьком ошибся, предположив, что тот понимает, в какое дело ввязался. Горький совсем не был умником - 'пусть сильнее грянет буря!' - и упустил, что смысл этого неправдоподобного национального великодушия состоял в том, чтобы захватить общее наследие при сомнительных правах. Оттолкнуть многочисленных законных наследников, используя ум и ловкость чужаков.
- Налицо семейная драма.
В исходном сценарии этой драмы, который набрасывал Достоевский, Иван повел себя еще большим простофилей:
'Я полагал, что вы и без лишних слов поймете и прямого разговора не желаете сами, как... умный человек-с.
- С чего именно я мог вселить ... такое низкое подозрение?'
Т.о., Смердяков предполагает, что Иван пользуется речью, в особенности философской речью, в соответствии с ее назначением, для сообщения или для сокрытия чего-то. А Иван отвечает ему, как человек, у которого речевое поведение представляет собою самоцель и не находится ни в каком соотношении ни с его намерениями, ни с жизненными интересами, т.е. как интеллигент.
'- Чтоб убить - это вы сами ни за что не могли-с,.. а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели.
- Да с чего мне хотеть, на кой ляд мне было хотеть?
- Как это так на кой ляд-с? А наследство-то-с? - ядовито подхватил Смердяков. Ведь вам после родителя по сорока тысяч могло прийтись. Охота же умному человеку этакую комедь из себя представлять!..'
Тут Смердяков высказывает фундаментальное недоверие к полноте нашей интеллигентской свободы в мыслях. Он уверен, что, хотя бы на подсознательном уровне, наша речь, и наша философия, все же отражают наши интересы. Боюсь, что тут он гораздо ближе к реальности, чем мы хотим о себе знать.
'...Неужто вы до сих пор не знали?...
- Нет, не знал ... Ты один убил?
- Всего только вместе с вами-с, ...тогда смелы были-с, 'все, дескать, позволено', ...а теперь вот как испугались! Лимонаду не хотите ли?'
Действительно, Иван Федорович здесь выглядит не то, что житейски недалеким, а даже просто жалким. Удивляешься, за что этих людей зовут интеллектуалами. Им внятно все 'и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений'.., только не обыкновенный здравый смысл.
Собственно, я думаю, что острый галльский смысл, как и сумрачный германский гений, расположены ближе к своим собственным источникам жизни и такой беспредельной самоотверженности, какая процвела на русской интеллигентской почве, не позволяют. Конечное презрение Смердякова к Ивану, как к умствующему дегенерату, не сознающему собственных интересов и неспособному ни на какое дело, кажется едва ли не оправданным. Разве не таково же и отношение Н. Чернышевского, а впоследствии и В. Ленина к 'хлюпикам - интеллигентам'?
Ведь сами 'гуннов' приветствовали. Сами кричали, что, мол, 'да, скифы мы, да - азиаты мы!' - чего ж вам еще?! Лимонаду, что ли?
Чтобы убить - это они сами ни за что не могли, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил...:
'...Не тронемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить...'
Сбылось по-писанному. Только местоимение 'мы' было лишним. Их самих в компанию не пригласили.
Конечно, без некоторой доли хамства никакое дело не сдвинется.
С одной только ангельской природой ни дитя не родишь, ни дома не выстроишь. Некая, что ли, душевная грубость требуется даже для писательства. Любование традицией и обилие нюансов обрекают молчанию:
'Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь...
Взрывая, возмутишь ключи...
Любуйся ими - и молчи!'
Тот, кто не молчит, обязательно должен быть несколько хамоват, по определению, стилистически и душевно развязен.
Сегодня, три поколения спустя после Революции, глядясь в нелицеприятное ее зеркало, нам - уже безотцовщине - хочется задать вопрос, который, наверное, равно неприятен всем участникам дискуссий об историческом наследии:
А кто, собственно, отцы наши, коим обязаны мы сыновним почтением? Неужто те, что были военными юнкерочками али гусариками и, вынув шашки, стали Россию защищать? Или, напротив, те, что не видели греха и отказываясь при случае от Христова (или любого иного) имени?
Такой вопрос сегодня подспудно будоражит воображение молодого русского образованца, который сгоряча готов уже втоптать в землю своего предка-комиссара. Не повторение ли это опять, пройденного однажды, гибельного пути хамского отречения от веры и памяти отцов?
Такой же вопрос маячит и перед сегодняшним евреем, который умирает со стыда, что предок его не дождался погрома в своем местечке, а сам побежал в отряд ( в какой уж приняли ) помещиков громить. Не досталось ему там доли. Не достанется и сейчас, пока хамство его с ним.
'Отцы наши повыдернули шашки
И вырубили, что ни попадя.
Отбыв срока, теперь играют в шашки...'
Не научиться ли нам, наконец, почитать отцов, каковы они есть?
Не за заслуги, не за правоту. Просто и только за то, что - отцы.
Со всех сторон, со всех стенок, отечески ласково, поощрительно улыбается нам Смердяков, благословляя на новые подвиги.