предположительно имевший место в действительности) — это все–таки прежде всего рассказ, повествование.
Миф обладает соответствующей структурой и живет значительно дольше описываемого в нем ритуала именно благодаря своей литературно–повествователь–ной ценности. Порой в таких текстах могут встречаться детали, которые сейчас привлекают внимание своей необычностью, но когда–то были настолько привычными и обыденными, что попадали туда как бы сами собой. Так, мы говорим о человеке, что он «приподнял шляпу» или «поспел на поезд». Но такие «привычные» детали ненадолго переживают изменения повседневного поведения — во всяком случае, в период устного бытования литературы и мифологии. С другой стороны, при появлении письменности (когда, кстати, и повседневное поведение изменяется быстрее) любой текст может достаточно долго оставаться неизменным, и даже самые обычные бытовые детали в нем приобретают некую реликтовую ценность. Такое значение для читателя сейчас имеют, например, многие книги Диккенса. Вы можете открыть любой его роман, который купили и впервые прочитали, когда описанное в нем в точности соответствовало деталям повседневной жизни, и убедиться, что теперь «привычные» детали в нем так же безнадежно ушли в прошлое, как елизаветинская эпоха. Но это уже специфика нашего времени. Антропологи и фольклористы даже не пытаются ставить себя в подобные условия. Однако когда они имеют дело с бесписьменной фольклорной традицией, то должны особенно отчетливо понимать, Что детали исследуемых ими произведений — это прежде всего материал для создания того или иного повествования, именно поэтому они и сохранились до наших дней. «Царевна– лягушка» — не символ веры и не учебник по тотемизму, а забавная волшебная сказка с отчетливо выраженной моралью.
3
Насколько мне известно, дети с рано проявившейся тягой к сочинительству начинают вовсе не с волшебных сказок, за исключением тех случаев, когда это единственная известная им литературная форма.
Скажу больше, сказки получаются у них хуже всего. Это трудный жанр. Если дети и предпочитают сочинять сказки, то чаще всего это сказки о животных, которые взрослые часто путают с волшебными сказками. Лучшие из сочиненных детьми историй, которые мне доводилось читать, либо были «реалистическими» (во всяком случае, таково было намерение автора), либо героями в них являлись звери и птицы — то есть в основном зооморфные существа, обычные для сказки о животных и басни. По–моему, этот канр дети так часто используют потому, что он в большой степени реалистичен и позволяет говорить о хорошо знакомом, «домашнем», и притом самыми обычными словами. Однако сама форма сказки о животных, как правило, подсказана или навязана детям взрослыми. Любопытно, что она и сейчас очень распространена как в хорошей, так и в плохой «литературе для детей». Должно быть, взрослым кажется, что это хорошо сочетается с «Естественной историей» и прочими полунаучными книжками о зверях и птицах, которыми они считают нужным кормить юное поколение. А «группу поддержки» составляют игрушечные медведи и кролики, совсем, похоже, вытеснившие из детской обычных кукол даже у девочек. Дети ведь часто слагают целые саги, длинные и сложные, где герои — Их игрушки. Но раз любимая игрушка — медведь, то и в саге будут действовать медведи, но говорящие по–человечьи.
4
С зоологией и палеонтологией («для детей») я познакомился в том же возрасте, что и с Волшебной Страной сказок. Мне показывали картинки с изображением как современных животных, так и «настоящих» (как мне объяснили) доисторических. Доисторические мне нравились больше: они, по крайней мере, жили очень давно и предположительно (поскольку доказательств все равно не хватало) обладали хоть какими–то фантастическими свойствами. Но вот когда взрослые стали объяснять, что эти существа и есть «драконы», мне это оказалось совсем не по нраву. До сих пор помню, как злился в детстве, когда слышал сентенции родственников (или читал их на подаренных мне книжках) вроде того, что «снежинки — это волшебные бриллианты», или что «они прекраснее волшебных бриллиантов фей», или что «чудеса глубин морских куда удивительнее чудес Волшебной Страны» и т. д. Дети прекрасно чувствуют разницу между реальным миром и Волшебной Страной, хотя и не могут выразить ее словами. От взрослых они ждут, чтобы те хотя бы признали эту разницу, раз уже не могут ее объяснить, а взрослые ее начисто отрицают или предпочитают не замечать. Я прекрасно осознавал красоту Реальных Вещей, но не хотел, чтобы меня сбивали с толку и путали ее с чудесами Волшебной Страны. Мне было интересно узнавать новое о природе — пожалуй, даже интереснее, чем читать многие волшебные сказки. Но мне не хотелось, чтобы меня обманом выманили из Страны Чудес и завлекли в Науку — тем более люди, которые, похоже, считали, что некий первородный грех заставляет меня предпочитать сказки, в то время как новые представления и верования требуют, чтобы я непременно полюбил науку. Конечно, природу можно изучать всю жизнь (а тем, кому даровано бессмертие, — вечность); но существует часть человеческого существа, которая не имеет отношения к «естественной природе», а потому и не обязана ее изучать — и, кстати, совершенно этой природой недовольна и не интересуется.
5
Так, в сюрреалистической живописи обычно есть нечто болезненное и тревожное, что крайне редко встречается в фантазиях литературных. Конечно, часто эта болезненность образов порождена сознанием самого автора картин, но это бывает далеко не всегда. Случается, что сам процесс воплощения подобного сюжета на холсте выводит художника из равновесия и он, словно в лихорадочном бреду, начинает видеть зловещие черты во всем, что его окружает, и чудовищные, гротескные образы множатся в его сознании с удивительной быстротой.
Я говорю здесь, конечно, о непосредственном проявлении фантазии в изобразительном искусстве, а не об иллюстрациях к книгам и не о кино. Иллюстрации сами по себе могут быть очень хороши, но волшебной сказке они пользы не принесут. Принципиальное отличие всех родов искусства, создающих зримый образ (в том числе и драмы), от литературы в том, что они навязывают зрителю как бы единственно возможное воплощение образа. Литература же воздействует непосредственно на сознание и поэтому допускает куда большее разнообразие. Она достигает одновременно и большей обобщенности, и более яркой конкретности образа. Упоминание о хлебе, вине, камне или дереве касается прежде всего сущности этих вещей, общего представления о них, но каждый человек в своем воображении придаст им конкретные, зависящие лично от него образы. Допустим, в рассказе говорится: «Он ел кусок хлеба». Режиссер или художник и покажут вам именно «кусок хлеба» — каждый в соответствии со своим вкусом или прихотью. Но
6