характер произведения. Что и делается следующим образом: «При всем отвращении, которое вызывает автор, записки ее надо признать замечательным документом эпохи. Чтение этой книги, благодаря откровенному цинизму Оммер де Гелль, создает у читателя впечатление, равное по силе лучшим работам, посвященным разоблачению Июльской монархии во Франции и Николаевской эпохи в России».
Издательство застраховалось. Читатель вправе верить или не верить предисловию (их даже два: второе, более конкретное, принадлежит М. Чистяковой). Можно приступать к чтению в поисках «саморазоблачений» — и «саморазоблачения» начинаются. С первых же страниц повествования развиваются эротические мотивы. Сочинительница бойко отчитывается перед подругами то об одной, то о другой интимной связи. Рядом с эротикой — тема денег. Все продается — все покупается. Рядом с денежными аферами — немотивированная жестокость. И все это происходит с крайне юным существом (точный возраст Омер де Гелль неизвестен, по рассыпанным в тексте указаниям можно понять, что ей в начале книги не более пятнадцати лет). Итак, деньги, эротика, восхваление рабства, связи с министрами и принцами, снова деньги… Кошмар наползает на кошмар. Конечно, мы знали, что после июльской революции 1831 года победившая буржуазия погрязла в цинизме и разврате, конечно, мы понимали, что царствование Луи-Филиппа было отвратительным. Конечно, нам было известно, что российские аристократы проматывали в Париже огромные состояния и вовсе не блистали умом. Но, право слово, не до такой же степени!
Так, или примерно так, должен был думать непредубежденный читатель, продвигаясь вперед по тексту. А когда Омер де Гелль после успехов и катастроф при дворе турецкого султана оказывалась в России, удивление возрастало вновь. Конечно, мы знали, что такое ужасы крепостного права. Конечно, мы понимали, что помещики жестоко обращались с крестьянами. Конечно, нам ведомо было, сколь губительно воздействовало барство на самих господ, не оставляя в них ничего человеческого. Но, положа руку на сердце, все-таки в такие ужасы не верилось!
Да, хороша же сочинительница «Писем и записок…», порющая девок, наслаждающаяся при виде избиений, при этом откровенно шпионящая (а наши-то безмозглые крепостники ей показывали севастопольские укрепления — понятно теперь, почему Россия потерпела поражение в Крымскую войну!), при этом явно презирающая страну, в которой она обогащается. И почему только Лермонтов не разглядел ее чудовищной сущности? Да и не только Лермонтов. Вроде бы получается, что и Альфред де Мюссе ей стихи посвящал — комментарий к этому месту звучит уклончиво. Может, и выдумала все француженка. Ведь, вообще-то говоря, нелепостей в ее письмах и заметках предостаточно. Да и прямая клевета попадается: пишет, например, что Пушкин «сек до смерти всех ямщиков». Хорошо, что хоть в комментарии объяснено: «Биографы Пушкина не знают ни малейшего намека, могущего подтвердить сведения, сообщаемые Омер де Гелль». А то ведь можно было бы подумать, что Пушкин и впрямь… Впрочем, нет. Сочинительница (правильно сказано в предисловии!) настолько отвратительна, что, конечно, должна быть и лжива. Хотя зачем же ей клеветать на Пушкина? Она ведь письмо подруге пишет, которая о Пушкине и слыхом не слыхивала. Наверное, дело в том, что Омер де Гелль судит обо всех по себе. Так что, может быть, и не так уж все мерзко и кроваво было в России в конце 1830-х годов?
Иные читатели, впрочем, могли обратить внимание на то, как лихо меняет обличья повествовательница, как странно не согласуются ее крепостнические выходки и поэтические страсти. Могли возникнуть и другие вопросы. Почему, например, в отрывке под номером 130 повествование ведется от лица мужчины? Кто все те люди, что принимали участие в описываемой там охоте? Какое отношение к Омер де Гелль имеет отрывок под номером 70, где подробно исчисляются и характеризуются родственники и свойственники Наполеона? Почему столь странно выглядит в «Письмах и записках…» Александр Иванович Тургенев, оказывающийся чуть ли не защитником крепостного права?
Эти и подобные вопросы должны были поставить перед собой не читатели, но издатели. Однако не поставили. Или сочли несущественными. Уж слишком привлекателен был материал: сенсационная находка, полный набор «саморазоблачений» автора, сложившаяся вокруг Омер де Гелль легенда, пикантные подробности — все это перевесило здравый смысл. Разумеется, никто не принял всех излияний Омер де Гелль за чистую монету, но и серьезных сомнений, как видно, не было. Вышло все в точности как у Гоголя. Городничий, прослушав фантастический монолог Хлестакова, ведь тоже замечал: «Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь».
Развязка оказалась тоже «гоголевской». Книга вышла в свет в сентябре 1933 года, а в мае 1934-го старый пушкинист Н. О. Лернер сделал в Пушкинском доме доклад, из коего следовало: «Письма и записки…» сочинены Павлом Петровичем Вяземским. Прошло еще несколько месяцев (за это время Омер де Гелль перевели на французский язык, издали «на родине» и там же отрецензировали, заметив, что «Письма и записки…» «проливают яркий свет на события эпохи»), и итоги были подведены П. С. Поповым в статье с однозначным заголовком — «Мистификация»[16].
П. С. Попов выстроил свою статью очень доказательно. Он начал с характеристики реальной Омер де Гелль, поэтессы и автора книг о путешествии в Россию: «Если прочесть эти книги, то можно легко убедиться, что они вполне благопристойны, представляли в свое время несомненный интерес для заграницы (…) что Адель Омер де Гелль, не обладая особым поэтическим даром, умела, однако, довольно живо и вполне корректно рассказывать о своих впечатлениях» (с. 283). Контраст с псевдоавтором «Писем и записок…» достаточно отчетлив. Далее исследователь переходит к конкретным аргументам, как историческим (А. И. Тургенев не мог встречаться с Омер де Гелль 14 ноября 1833 года в Париже, так как находился в это время в Италии; Лермонтов физически не мог успеть на ялтинскую встречу с французской путешественницей, так как был в это время на Кавказе), так и текстологическим (исследуется правка Вяземского в «переводе»). Привлекаются важные свидетельства современников, например секретаря Вяземского Е. Опочинина: тот рассказывал, что его патрон в последние годы жизни «работал над романом с любопытной фабулой, в котором героиней является Омер де Гелль» (с. 284). Внук Вяземского, П. С. Шереметев, засвидетельствовал, что, разбираясь в бумагах архива Павла Петровича, он читал как французский текст псевдомемуаров, так и русский перевод. Он думал, что в основании работы лежат какие-то подлинные документы. Отец его, С. Д. Шереметев, разуверил его в этом, сказав, что еще при жизни тестя, Вяземского, тот посвятил его в писание своего романа. Это удивило П. С. Шереметева, заставив признать за дедом «незаурядный писательский дар».
«Незаурядный писательский дар» признает за Вяземским и сам Попов. Исследователь объясняет, как Вяземский, переставляя лермонтовские строки и умело «досочиняя» к ним сходные, изобрел «новую» редакцию французского стихотворения. Попов объясняет, как строил мистификатор «лермонтовский» эпизод, обставляя неточности «публикуемого» текста собственным комментарием. Наиболее остроумным ходом было рассуждение о мелькнувшей в лермонтовском тексте березе. Березы, как известно, на Кавказе не растут, и Вяземский пишет: «На Кавказские и Крымские горы береза могла быть занесена ветром, в Крыму и на Кавказе я никогда не был, но в Италии я встречал в Альпах березы, которые туда только могли быть занесены ветром». Мало того, мистификатор заготавливает «впрок» скучнейшую записку статистика Скальковского о скотоводстве, дабы ее последней фразой убедить и самых недоверчивых читателей: «Другой помещик, Кирьяков, в поместье своем, м. Ковалевке, Одесского уезда, развел много деревьев, сперва на каменистом грунте, потом среди гладкой степи, в особенности березы, так трудно здесь растущей» (с. 401).
Записка Скальковского в 1887 году в ход не пошла — к «березам» никто не прицепился, а ведь Вяземский, судя по всему, именно на это и рассчитывал. Как справедливо указывает современная исследовательница Т. Иванова, первоначально Вяземский желал лишь спародировать «окололитературное фактоискательство», столь характерное для «биографической школы». В частности, объектом его иронии была полемика между П. Ефремовым и П. Висковатым о чтении одного слова («руины» или «раины»?) в «Демоне»[17].
Т. Иванова могла смотреть на мистификацию здраво: она решительно развела текст 1887 года и дальнейшие «упражнения» Вяземского на тему Омер де Гелль. С большой временной дистанции можно уже не негодовать, а спокойно разбираться в курьезной истории, искать объективные причины, как Т. Иванова, или просто пересказывать занятный случай, как это сделал в популярной книге В. Прокофьев[18]. Совершенно иначе дело обстоит в момент разоблачения.
П. Попов писал статью с плохо скрываемым раздражением, лучше всего передаваемым следующей сентенцией: «Настала также пора перестать примешивать блудливую фантазию Вяземского (Попов