говорят, в бандюки подался. Вот тебе и результат…
– Умер также известный писатель NN, лауреат Государственной премии, – я продолжил перечень трагических событий последних дней. – Городская мэрия, думаю, также закажет памятник литературному мэтру.
– Не читал и не слышал о таком, – зевнул Калошин. – Скажи-ка мне лучше, как дела у нашего сторожа и у его бабы?
– Квазиморде Копылов выхлопотал комнату в малосемейке, и они теперь живут там. Оксана работает вместе с Людмилой – собирает венки из искусственных цветов, – я удивился вопросу скульптора, а еще больше – улыбке, появившейся на его лице.
О работе и заказах Виталий больше не спрашивал. Я подумал, что теперь всё, некогда для него значительное и нужное, отходило на второй план и никак скульптора не интересовало. Однако тут же Калошин опроверг мое предположение.
– Да, ночь проходит в полузабытьи, – он, словно что-то вспомнив, вернулся к началу нашего разговора. – Боль отступает, и сквозь дремоту я начинаю верить в то, что утром снова прикоснусь к камню. Камень… – взгляд ваятеля устремился куда-то вдаль, за пределы этой пропахшей лекарствами и нездоровым потом комнаты. Очевидно, к скульптуре, которую он никогда уже не высечет, и о которой, наверное, мечтал долгие годы. – Ты не представляешь, Василий, каким может быть мягким гранит! И послушным… Камень – он теплый и, ты не поверишь, прозрачный. Для меня прозрачный. Прикоснешься к нему рукой, и начинаешь слышать как он дышит… – голос у Виталия чуть дрогнул. Он умолк, лишь кивнув на рюмки.
– Наливай! Задремал, что ли?
Мы выпили, символично закусив конфетами.
Щеки Калошина порозовели, глаза заблестели, губы уже не казались такими неприятно-темными. Лишь бледность лица да тихий, словно надтреснутый голос выдавали в нем больного человека. Но отнюдь не смертельно.
– Ты знаешь, а каменотёсом я стал совершенно случайно, – продолжил Виталий. – Поступил на отделение графики, но однажды попал в мастерскую скульптора, – оживился Калошин. – Борода с крошками в ней камня, ручищи – во! – Он соединил две свои ладони. – А глаза, словно лазеры! Стоит ваятель и на глыбу смотрит, как Наполеон на глобус – одолею ли? И я тогда понял: это моё. С большим трудом перевелся на другой курс, потеряв при этом академический год, – Виталий, словно что-то подсчитывая, наморщил лоб. – Впервые прикоснувшись к глине, я замер от счастья – из под пальцев выходила не плоская, воображаемая живопись, а почти живая осязаемая плоть. Я неделями не выходил из студенческой мастерской. Лепил, обжигал, снимал гипсовые формы, делал отливки. Если что не нравилось – разбивал молотком. И снова лепил… Но прошли-промчались, как один месяц, безалаберные студенческие годы. После окончания университета, мне, как способному, подающему большие надежды скульптору, предложили работу в художественном фонде. Ваял на мемориальных плитах барельефы известных композиторов, ученых, писателей. Выиграл престижный творческий конкурс и стал получать заказы на монументальные работы, – Калошин ткнул рукой в окно. – Ты, собственно, видел… Одна из них попала в международный каталог. Наверное, это был успех. Однако вместе с ним, как известно, приходят деньги, женщины, снобизм, вседозволенность. И водка… Много водки, – Виталий чуть отодвинул от себя бутылку с коньяком. – После сдачи одного объекта моя работа не произвела должного впечатления на высокого партийного босса – он наорал на меня. Я – на него… Мне перестали давать заказы. Совсем, понимаешь? – скульптор, ища поддержки, взглянул на меня. Пришлось кивнуть. – Денег становилось всё меньше, друзей и женщин – тоже. Но количество выпитой водки, как это ни странно, только увеличивалось, – Калошин вздохнул и снова наполнил рюмки. – Отнеси на место, – он сунул мне в руки бутылку. – Да не забудь код тайника: третий и четвертый тома.
Виталий долго смотрел в окно, словно пытался разглядеть за ним события десятилетней давности.
– Правда, после скандала с руководством, один заказ мне всё же дали – на изготовление барельефа известного композитора, музыка которого мне никогда не нравилась – не оттого ли бронзовый лик маэстро получился таким унылым? В общем, – Калошин махнул рукой, – чем известнее становится художник и больше у него благ, тем хуже получается жизнь: и число завистников увеличивается, и женщины почему-то уже не так волнуют, и друзья предают, и работы выходят не такими удачными. И не только на взгляд критиков и коллег по хладной стали резца, но и на свой собственный, – Виталий взял рюмку в руку, но тут же поставил ее обратно. – Не получился у меня тогда барельеф композитора, – скульптор попытался изобразить на лице улыбку. – А затем я пришел работать на кладбище.
Калошин замолчал, видимо, посчитав разговор законченным. Однако через минуту сказал:
– Любовь, дружба, идеалы – где всё это? И что осталось? Восьмиметровый бетонный мужик с кувалдой в руках на въезде в город? – глаза ваятеля сузились до щелочек. – Если бы ты знал, как мне его иногда хочется взорвать!
Чуть успокоившись, Виталий продолжил.
– Хорошее… Его с годами становится всё меньше. То, что раньше тебя радовало, теперь, по меньшей мере, кажется странным. Ты не поверишь, какой глупой покажется твоя нынешняя жизнь, когда придет время умирать. Оно всё и всегда расставляет по местам. Да и само течение времени почему-то ускорилось. Не успеешь вдохнуть запах цветущей сирени, а на дворе уже лето, которое проходит еще быстрее. Что это? Неужели смерть подгоняет нас – стариков? Но почему сейчас оно для меня словно застыло? – Калошин взялся рукой за бок: видимо действию таблетки помешало спиртное, и боль снова возобновилась. – Но как бы то ни было, каждый из нас попадет туда, – палец скульптора указал в потолок. – Сейчас моя очередь... Вскоре Квазиморда распахнет кованые ворота и откроется самое важное. То, к чему ты готовился всю свою жизнь. А если не готовился, то тем хуже для тебя, – Виталий перевел на меня мгновенно потускневший взгляд. – Что-то я разговорился.
«На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною».
Я молча кивнул. Что можно было добавить к исповедальному монологу скульптора? Я вдруг до комка в горле понял пронзительное одиночество Калошина. На краю смерти оказаться одному, без близкого и родного человека, искренне сопереживающего его боль и чудовищную тоску.
По дороге домой я поклялся себе в том, что каждый вечер буду приходить к Виталию, но не с таким скорбным и унылым видом, а с бодрым и жизнерадостным. Буду рассказывать ему забавные истории, и мы выкурим одну на двоих сигарету, пряча ее неизвестно от кого в зажатой ладони – ведь мы со скульптором одного безумия люди.
XXV
Утром Калошина не стало. Он умер на руках у Людмилы, которая перед работой решила занести ему кое-какие продукты. Мы все собрались в мастерской скульптора и молча курили. Я уверен – каждый ощущал подлинное чувство утраты, такое непривычное для нас, могильщиков. За годы работы на кладбище смерть стала для нас повседневным событием, и каждого покойника мы воспринимали лишь как клиента. Зачастую незлобно подшучивали над усопшими, называя их не иначе, как пассажирами или жмуриками. Вась-Вась не единожды покрикивал на своих «виртуозов погоста», наставляя их перед работой:
– Вы играете на похоронах, лабухи, и лица у вас должны быть скорбные! – он морщился, заметив бодро-розовую физиономию Эдика, с которой практически никогда не сходила глуповатая улыбка. – Особенно это касается тебя, Эдуард, – свирепел руководитель оркестра, замахиваясь на альтиста футляром от саксофона.
Но теперь умер наш товарищ, и никто не знал как себя вести. Людмила, захлебываясь от плача, рассказывала о последних минутах жизни Виталия. Отходил он в мир иной тяжело, но смиренно и с достоинством. Силился что-то сказать, но не смог. Прохрипел на последнем своем выдохе и застыл.