Гэшуилера и сказал:
— Так он уехал, а?
— Да.
— И вы себе создали в нем врага? Плохо.
Мистер Гэшуилер постарался принять достойный и независимый вид, однако что-то в тоне гостя его встревожило.
— Я говорю: плохо, если так. Послушайте. Перед отъездом сюда я нашел в той гостинице, где он жил, сундук, задержанный хозяином за долги. В нем оказались ваши письма и составленные Доббсом записки, которым, по-моему, следует находиться у вас. Назвавшись другом Доббса, я выкупил сундук, заплатив по его счету, и захватил с собой самые ценные бумаги.
С каждым словом Уайлза лицо Гэшуилера апоплексически наливалось кровью, и наконец он пролепетал:
— Так, значит, сундук у вас и бумаги тоже?
— К несчастью, нет, это-то и плохо.
— Боже правый! Что же вы с ними сделали?
— Я потерял их где-то по дороге.
Мистер Гэшуилер на несколько минут лишился языка, и лицо его становилось то багровым от ярости, то мертвенно-бледным от страха. Потом он произнес хриплым голосом:
— Все эти бумаги подложные, черт бы их взял, все до одной!
— Ну, что вы! — сказал Уайлз, кротко глядя правым глазом и злорадно любуясь на всю эту сцену левым. — Все ваши бумаги подлинные, и в них нет ничего особенного, но, к несчастью, в том же чемодане лежат мои собственные записи, которые я составил для моего клиента, и, вы сами понимаете, если их найдет человек ловкий, нам это может повредить.
Мошенники посмотрели друг на друга. Вообще говоря, взаимное уважение между ворами встречается весьма редко, по крайней мере между крупными, и более мелкий плут не устоял, подумав, что сделал бы он сам, будь он на месте другого плута.
— Послушайте, Уайлз, — сказал он, причем достоинство убывало в нем с каждой минутой, вытекая из каждой поры вместе с обильно струившимся потом, так что воротничок на нем обмяк, словно тряпка, — послушайте, нам (впервые употребленное множественное число было равносильно признанию), нам нужно вернуть эти бумаги.
— Разумеется, — хладнокровно ответил Уайлз, — если мы сможем и если Тэтчер о них не пронюхал.
— Как же он мог пронюхать?
— Он ехал со мной в дилижансе, когда я потерял их, и направлялся в Вашингтон.
Мистер Гэшуилер снова побледнел. В этой крайности он прибегнул к графину, совсем забыв об Уайлзе. Десять минут назад Уайлз не двинулся бы с места; теперь же он встал, выхватил графин из рук даровитого Гэшуилера, налил себе первому и снова сел.
— Да, послушайте-ка, мой милый, — начал Гэшуилер, быстро поменявшись ролями с более хладнокровным Уайлзом, — послушайте-ка, дорогой мой, — прибавил он, тыча жирным пальцем в Уайлза, — ведь все кончится, прежде чем он сюда приедет, разве вы этого не понимаете?
— Понимаю, — ответил мрачно Уайлз, — только эти рохли, так называемые порядочные люди, имеют свойство попадать всюду вовремя. Им нечего торопиться: дело их всегда подождет. Помните, как в тот самый день, когда миссис Гопкинсон и мы с вами убедили президента подписать привилегию, откуда ни возьмись является этот субъект, не то из Сан-Франциско, не то из Австралии: ехал он не торопясь и приехал через полчаса после того, как президент подписал привилегию и послал ее в министерство; нашел нужного человека, который представил его президенту, побеседовал с президентом, заставил его подписать приказ в отмену прежней подписи и в один час погубил все, что было сделано за шесть лет.
— Да, но Конгресс не отменяет своих решений, — сказал Гэшуилер, к которому вернулось былое достоинство, — по крайней мере во время сессии, — прибавил он, заметив, что Уайлз недоверчиво пожимает плечами.
— Посмотрим, — сказал Уайлз, спокойно берясь за шляпу.
— Посмотрим, сэр, — с достоинством ответил депутат города Римуса.
ГЛАВА XIV
В то время в числе сенаторов Соединенных Штатов был один известный и всеми уважаемый джентльмен, просвещенный, методический, добропорядочный и радикальный, — достойный представитель просвещенной, методической, добропорядочной и радикальной республики. В течение многих лет он выполнял свой долг сознательно и непреклонно, несколько недооценивая прочие добродетели, и в течение всего этого времени избиратели с той же непреклонностью переизбирали его каждый раз, относясь столь же скептически к прочим добродетелям. По натуре ему были чужды некоторые искушения, а по роду своей жизни он даже не подозревал о существовании других, и потому его репутация как общественного и политического деятеля оставалась незапятнанной. Чувство изящного удерживало его от личных нападок в политических дебатах, и всеобщее признание чистоты его побуждений и возвышенности его правил защищало сенатора от пасквилянтов. Принципы его ни разу не были оскорблены предложенной взяткой, и волнение чувств было ему почти незнакомо.
Обладая тонким вкусом в искусстве и литературе и обширными средствами, он собрал в своем роскошном доме коллекцию сокровищ, ценность которых повысилась еще более оттого, что он ими дорожил. Его библиотека отличалась не только изяществом убранства, что было не удивительно при таком богатстве и вкусе, но и некоторым изысканным беспорядком, указывавшим на то, что книгами часто пользуются, и легкой небрежностью, присущей мастерской художника. Все это быстро подметила девушка, стоявшая на пороге библиотеки в конце одного тусклого январского дня.
На карточке, которую принесли сенатору, стояло имя «Кармен де Гаро» и в правом верхнем углу микроскопическими буквами скромно упоминалось, что она «художница». Быть может, звучность имени и связанные с ним исторические воспоминания были во вкусе ученого сенатора, ибо, когда он попросил ее сообщить через слугу, по какому делу она пришла, и Кармен ответила прямо, что у нее личное дело, он распорядился, чтоб ее впустили. Затем, укрывшись за письменным столом позади целого бастиона книг, за гласисом из брошюр и бумаг, он принял вид человека, всецело поглощенного своим делом, и стал спокойно дожидаться незваной гостьи.
Она вошла и на минуту нерешительно остановилась в дверях, словно картина в рамке. Миссис Гопкинсон была права — у Кармен не было «стиля» (если только оригинальность и полуиностранное своеобразие нельзя назвать стилем). Заметны были старания превратить в испанскую мантилью американскую шаль, которая то и дело соскальзывала с плеча, — и эта порывистая грация движений сразу обличала все недочеты «корсетного воспитания». Черные локоны лежали на ее невысоком лбу так гладко, что сливались с котиковой шапочкой.
Один раз она забылась и в разговоре накинула шаль на голову, собрав ее складками у подбородка, но изумленный взгляд сенатора заставил ее опомниться. Однако он почувствовал облегчение и, встав с места, указал ей на кресло с приветливостью, какой не дождалась бы от него дама в парижском туалете. И когда она быстрыми шагами подошла ближе и подняла к нему открытое и наивное, но решительное и полное энергии личико, женственное только в прелестных очертаниях рта и подбородка да в блеске глаз, он положил на место брошюру, которую взял только для вида, и ласково попросил ее рассказать о своем деле.
Кажется, я уже говорил о голосе Кармен, о его мягкости, музыкальности и выразительности? Мои прекрасные соотечественницы культивируют голос чаще для пения, чем для разговора, это большая ошибка с их стороны, ибо на практике наши беседы с прекрасным полом ведутся без оперных партитур. У нее было то преимущество, что она с детства говорила на музыкальном языке и принадлежала к нации, почти незнакомой с катарами горла. И в первых же коротких певучих фразах, покоривших сенатора, Кармен