похожего на того толстого, румяного, благодушного декабрьского гвардии лейтенанта в красивой кожаной куртке нет. Теперь я закован в гипс. Гипс — суровая вещь. Никаких движений, ни ногой, ни туловищем, только голова и рука на свободе. Но как ни мучительна эта новая неволя, как ни странно, я оказался терпеливым и даже выдержанней многих моих друзей по несчастью. Знаешь, я не умею стонать, а все кругом стонут, и им от этого вроде легче.
Не знаю, во всяком случае, слушать “охи” и “ахи” довольно противно. <…> Впрочем, что это я разговорился о своих хворобах? У Чехова есть такая запись: человек любит говорить о своих болезнях, а это самое неинтересное в его жизни. Прав товарищ. Ну, больше не буду. Март прошел довольно тепло и вместе с тем довольно тоскливо…»
Позже Гердт рассказывал Эльдару Рязанову: «Лежал я в Белгороде в госпитале, была крошечная комнатка, метра два с половиной. Помещались только моя кровать и табуретка. Я должен был бы лежать в гипсе, но в Белгороде не было гипса. Никаких лекарств, кроме красного стрептоцида. И никаких перевязочных средств. Была шина. Шина металлическая, проволочная, и она выгибалась по форме сломанной ноги. А там выбито восемь сантиметров живой кости, над коленом. Вздохнуть или там чихнуть — не дай бог, я терял сознание от боли. Я не спал, потому что знал, что умру, если усну. Днем я иногда засыпал. Затем меня перевезли в Курск, там сделали первую операцию. И я был счастлив: ничего не болит, лежу весь в гипсе почти до шеи, кроме пальцев левой ноги. И жуткий голод. Меняю сахар на хлеб, чтобы как-то насытиться. Потом меня привезли в Новосибирск. Там я перенес три операции. В Новосибирске был такой жестокий военный хирург, который говорил, что чем больше раненый кричит на столе, тем меньше он страдает в койке. Мне без наркоза, под местной анестезией он долбил эту кость. Три раза! Негодяй, жуткий негодяй! Я боялся этого! Боль жуткая. Но, действительно, через час уже не так больно, чем когда после наркоза. Потом меня привезли в Москву. И вот здесь были главные операции. Шесть штук. Всего было одиннадцать операций. В общей сложности я пролежал в госпитале четыре года. Выпускали несколько раз, на костылях, а потом я возвращался, потому что только-только начинающее срастаться опять обламывалось. Окончательно я вышел в 47-м».
Война сохранилась в памяти Гердта на всю оставшуюся жизнь, и не только потому, что он стал инвалидом. Быть может, об этом короче и точнее всех написал Виктор Некрасов: «Потом ушел на фронт. Добровольцем. Лейтенант саперной роты, он был тяжело ранен в 1943-м. И стал хромать. Долгое время считал, что это закрыло ему навсегда дорогу на сцену».
И еще одно письмо Гердта жене от 1 декабря 1942 года:
«Бить фашистов это уже не такая веселая работа, и остроумия набраться в ней сложно. Я говорил, что, может быть, это очень хорошо, что ты не представляешь мои дни и ночи. Тебе их сейчас не надо знать. Потом, когда все это кончится, если я увижу это “кончится”, тогда я тебе расскажу всю свою войну. День за днем. И тогда это будут увлекательные рассказы из прожитого. А сегодня… Сегодня война! Жестокая, трудная, беспощадная. Понимаешь, жена? Кроме тебя у меня никого и ничего нет. С тобой хожу по ночам на минные поля немцев. С тобой сижу короткие часы у железной печурки своего блиндажика. Все везде, все всегда, куда угодно — с тобой. А ты совсем еще маленькая и не можешь еще понять, как дорога, нужна, невыносимо нужна ты…»
Для Гердта бой тогда еще не закончился. Еще раз вернемся к его письму от 18 марта 1943 года:
«…Сейчас собираюсь в тыл. Мучаюсь нечеловечески, что будет с ногой сейчас сказать трудно… Но это пустяки. Попасть бы скорей в нормальные условия. Лечиться мне еще месяца четыре. Но, родная моя, не отчаивайся, все обойдется. Желай мне здоровья и воли. Устал зверски. Сейчас пока адреса у меня нет, в дороге. Жди вестей».
В 1944 году Гердт вернулся в Москву. Маша была счастлива, надеялась на счастливую семейную жизнь. В марте 1945-го у нее родился сын Всеволод, но еще до этого супруги расстались. Мария Новикова больше не выходила замуж. Она работала в театре, по-прежнему влюбляла в себя мужчин, но сама никогда больше никого не полюбила: «Таких, как Зяма, больше нет». Всю жизнь она не могла понять, как их любовь могла исчезнуть в одночасье, если он писал ей с фронта такие прекрасные письма.
В жизни так много загадочного, непонятного. Мы нередко задаемся вопросом: «Почему получилось так, а не иначе?» Казалось бы, все должно было выстроиться по-иному, но… в какой-то момент Зиновий Ефимович объявил жене, той самой, которой незадолго до этого бесконечно объяснялся в вечности чувств: «Влюбился. Ухожу».
День Победы он встретил уже без Марии. Тогда его впервые увидела сценарист Галина Шергова, вспоминавшая: «В тот день, ошалевшие от долгожданной радости, мы целый день блуждали по Москве, целуясь и братаясь с незнакомыми людьми, а вечером собрались на квартире моей подруги. Приходили самые разные посетители. И кто-то привел его. Тоже узнанного только что. В комнату вошел маленький, худой человек на костылях. Вместо приветствия он отшвырнул костыли и, прискакивая на одной ноге, провозгласил: “Все! Они с нами уже ничего не смогут сделать!” И в этом ликующем утверждении была не только констатация окончания войны, беспомощности побежденного врага. “Они” вмещало в себя всех и вся, кто когда-либо попытается совладать с нашей жизнью, надеждами, порывами».
Для Гердта День Победы навсегда остался главным праздником. Символично, что на эту дату приходился и день рождения двух близких ему людей — Татьяны Правдиной и поэта-фронтовика Булата Окуджавы.
Татьяна Александровна вспоминает: «Последний раз Зяма и я виделись с Булатом неожиданно — в лечебном институте. Я привозила туда Зяму на процедуры, и доктор, к которой на консультацию приехал Булат, сказала ему, что здесь Гердт (она была и Зяминым доктором и знала, что мы дружны)… Много лет подряд, когда наступал август, мы общались круглосуточно — на поляне в лесу на реке Гауя в Прибалтике. И когда, достаточно часто, я думаю о Булате, то, как одно из “чудных мгновений”, вспоминаю: я сижу у палатки за собственноручно сколоченным Зямой столом, корпя над каким-то арабским переводом; от палатки, стоящей метрах в двадцати от нашей, приближается Булат и читает мне только что написанное им про “пирог с грибами”… У нас у всех отпуск, но у творческих людей любой профессии отпуска не бывает. А уж у Поэта — никогда. “Господи, мой боже, зеленоглазый мой…” — уверена, Пушкин бы одобрил».
Стихотворение «Божественная суббота», написанное Окуджавой 29 апреля 1974 года в Ленинграде, поэт посвятил Гердту: