называют себя солдатами только потому, что носят форму. Ты не солдат, пока Старуха с косой не пожмет тебе руку.
— Когда поселюсь в Венеции, — мечтательно произнес пехотинец, — каждый день буду есть каннеллони[12]. Поданых в панцире крабов. И непременно морские языки.
— Merde![13] Венерки тоже хороши, — сказал Легионер.
— Но от них бывает тиф, — послышался предостерегающий голос из другого конца вагона.
— Плевать на тиф. Когда Адольфа удавят, у нас у всех появится иммунитет, — уверенно сказал пехотинец.
— Я запрещаю так говорить о нашем божественном фюрере, — завопил фельдфебель-артиллерист. — Вы — свора предателей, и вас повесят!
— Да заткнись ты!
Заскрипели тормоза. Поезд стал двигаться короткими рывками. Потом чуть прибавил скорость и снова затормозил. Он двигался все медленней и наконец с протяжным скрипом остановился. Паровоз выпустил пар и поехал заправляться водой и всем необходимым.
По шуму снаружи мы догадались, что стоим на станции. Топот сапог, голоса, крики. Несколько человек громко, вызывающе смеялись. Мы обратили внимание на смех одного типа. И лежали, проникаясь к нему ненавистью. Такой смех мог быть только у нацистского дерьма. Ни один честный, видавший виды солдат не стал бы так смеяться.
— Где мы? — спросил рядовой-сапер.
— В России, — лаконично ответил Легионер.
— Это я и без тебя знаю, черт возьми!
— Тогда чего спрашиваешь, болван?
— Я хочу знать, в каком городе.
— Что тебе до этого?
Дверь вагона отодвинулась. На нас тупо уставился унтер-офицер медицинской службы.
— Хайль, товарищи, — прогнусавил он.
— Пошел отсюда, — вызывающе крикнул Малыш и плюнул в сторону этого героя-эскулапа.
— Воды, — раздался стонущий голос с грязной соломы.
— Потерпите немного, — ответил унтер, — получите воду и суп. Есть такие, кому очень плохо?
— Ты в своем уме? Нет, конечно, мы здоровы, как новорожденные! Приехали поиграть с тобой в футбол, — сухо ответил ефрейтор-пехотинец.
Унтер убежал со всех ног.
Прошло бесконечно долгое время. Потом появились двое пленных под конвоем ополченца. Они принесли кастрюлю с супом и стали разливать его в жирные, неимоверно грязные миски. Один черпак на человека. Суп был едва теплым.
Мы выпили его и ощутили голод еще острее. Ополченец пообещал принести еще, но больше не появился. Зато пришла другая группа пленных. Под присмотром фельдфебеля они стали выносить трупы. Четырнадцать трупов. Девятеро были убиты пулеметной очередью со штурмовика. Пленные хотели вынести и умирающего летчика, но мы кое-как убедили их, что он еще жив. Фельдфебель пришел в раздражение и что-то буркнул, но оставил его.
Под вечер появился врач в сопровождении двух унтеров. Они бегло осматривали нас. Всем говорили одно и то же: «Все будет хорошо, ничего страшного».
Повторив эту формулировку летчику, они подошли к Малышу. Тут началась потеха. Не дав им ничего сказать, он вспылил:
— Твари паршивые! Посмотрите, как меня обработали! Но в этом ничего страшного, так ведь? А ну, ложись, коновал, оторву у тебя ягодицу. Тогда скажешь, страшно это или нет!
Схватив врача за щиколотку, он повалил его на вонючую солому.
— Внимание! Внимание! — крикнул Легионер.
— Правильно, молодчина, Малыш, — обрадовался солдат с кровоточащей рукой и набросился на врача. Мы последовали его примеру и через минуту измазали эскулапа кровью. Когда унтеры наконец его вытащили, вид у него был угрожающий.
— Ничего страшного, — ехидно протянули мы хором.
— Вы за это поплатитесь, — пригрозил возмущенный врач.
— Приходи еще, если посмеешь, — засмеялся Малыш.
Врач и его помощники спрыгнули на землю и задвинули дверь.
Поезд простоял до утра. Но завтрак принести нам забыли. Мы ругались.
Утром летчик был еще жив. Однако за ночь один раненый умер. Двое подрались из-за его сапог. И неудивительно, сапоги были прекрасные. Наверняка сшитые на заказ еще до войны. С более высокими голенищами, чем у форменных. С легким мехом внутри. Завладел ими фельдфебель из железнодорожной артиллерии. Своему сопернику, унтеру-пехотинцу, он нанес удар в челюсть, заставивший того на время забыть об обуви.
— Замечательные сапоги! — торжествующе воскликнул фельдфебель, поднимая их, чтобы дать всем возможность полюбоваться. Увлажнил их дыханием и потер рукавом. — Господи, как я буду ходить в них! — произнес он с улыбкой, поглаживая хорошие сапоги.
— А свои натяни на мертвого, — предостерег кто-то. — Иначе можешь быстро лишиться их.
— Это как понять? — удивился фельдфебель, пряча сапоги под солому. — Хотел бы я видеть, кто посмеет к ним прикоснуться!
Он походил на собаку, оберегающую доставшуюся кость.
— Ну, если забудешь натянуть на мертвого сапоги, быстро узнаешь, кто посмеет, — рассмеялся тот же человек. — Охотники за головами[14] снимут с твоих ног эти замечательные сапоги, а потом повесят тебя за мародерство. Видишь ли, я послужил при военно-полевых судах. Знаю, что там к чему.
— Да ну к черту! — запротестовал фельдфебель. — Ему эти сапоги больше не понадобятся.
— Тебе тоже, — спокойно сказал знаток судебных порядков. — У тебя есть пара армейских.
— Это же дерьмо. В этих дрянных чеботах ходить невозможно.
— Скажешь это охотникам за головами, — засмеялся другой раненый, бледный, с холодным взглядом. — Они будут лупить тебя, пока не дашь письменного признания, что получил от Адольфа лучшие сапоги на свете.
Фельдфебель промолчал. Образумился. И с бранью натянул старые чеботы мертвому на ноги.
Через час мертвец не смог бы узнать своего обмундирования. Его заменили всевозможные чужие вещи.
Хун, унтер-офицер с раной в животе, снова попросил воды. Легионер протянул ему кусок льда. Тот принялся жадно сосать его.
У меня начало жечь ступни. Боль пронизывала все тело. Казалось, пламя лижет кости. Вторая стадия обморожения. Я это знал. Сначала боль. Потом она слегка утихает, чуть попозже ступни начинают гореть — и горят, пока не онемеют. Онемение означает, что все кончено. Гангрена в полном развитии, и ступни отмирают. Боль поднимается выше. В госпитале от культей под ножом хирурга пойдет пар. Меня охватил ужас. Ампутация. Господи, только не это! Я зашептал Легионеру о своем страхе. Он поглядел на меня.
— В таком случае война для тебя будет окончена. Лучше лишиться ног, чем головы.
Да, тогда война будет окончена. Я попытался утешать себя, но холодный ужас сжал мне горло. Я старался думать, что потеря ступней — не самое страшное. Хуже было бы лишиться рук; но ужас не отпускал меня. Я представил себя на костылях. Нет, я не хотел быть калекой.
— Что это с тобой? — удивленно спросил Легионер. Я выкрикнул «калекой», сам не сознавая того.
Потом я заснул. Боль разбудила меня, но я радовался ей. Ступни болели, значит, в них была жизнь. Я еще обладал своими замечательными ступнями.
Поезд дважды останавливался. Оба раза заходили медики и осматривали мои ступни. И каждый раз говорили: «Ничего страшного».