говоря была пустая, с людишками мелкими, а потому и неопасными.

Но с некоторых пор Иоанн стал примечать, что, возвращаясь из таких поездок обратно в Москву, особенно с южных рубежей, царевич выглядел каким-то не таким — гораздо более задумчивым, нежели обычно. Само по себе это ничего не значило, но подозрительный Иоанн немедленно сделал вывод, что «сучий выблядок», как он называл его мысленно, вновь пытался и опять не сумел ни встретиться, ни поговорить с кем хотел. Это было и хорошо и плохо. Хорошо то, что не сумел. Плохо — что хотел, потому что вполне понятно, с кем именно. Да с воеводами, чтобы привлечь их на свою сторону.

Царю и невдомек было, что настроение у Ивана меняется совсем от иного. Да тот и сам не отдавал отчета, отчего с ним такое происходит, хотя о причине догадывался, и, когда это началось, также помнил хорошо. Даже чересчур. А впервые это произошло, когда он случайно попал в Рясск и поймал на себе чей-то внимательный взгляд. Оглянувшись, он увидел конюха.

В глаза первым делом бросился след от огромного ожога, который покрывал всю правую сторону его лица. Левой царевич не видел — конюх стоял вполоборота, тщательно орудуя огромным гребнем, расчесывая конскую гриву и выбирая оттуда назойливые репьи. Заметив, что царевич обратил на него внимание, конюх вздрогнул и отвернулся.

Казалось бы — пустяк, мелочь, но Иван после этого целый день ходил сам не свой, не понимая, что с ним происходит. На душе было покойно и немного грустно, хотя такую грусть обычно называют светлой. После он еще несколько раз ловил себя на том, что, отправляясь куда-либо, норовит сам зайти за своей лошадью на конюшню. Получалось это непроизвольно, вроде как что-то тянуло его туда.

— Ты кто? — уже перед отъездом спросил он у конюха.

— Третьяк, — ответил тот, не отрывая от царевича глаз. — Третьяк, сын Васильев.

— А это откуда? — указал Иван на багровый след От ожога.

Третьяк неопределенно пожал плечами:

— При пожаре.

— Погорелец, стало быть, — сочувственно кивнул царевич.

— Точно, — согласился Третьяк. — Как есть все сгорело. Наживал, наживал, и на тебе.

— A-а… глядишь чего на меня? — с легкой запинкой осведомился Иван.

— Лик запоминаю. Ты уедешь, а я потом детишкам сказывать буду, яко самого царевича повстречал и даже словцом с ним перемолвился, — ответил конюх, по-прежнему стараясь держаться к своему собеседнику почему-то именно правой обожженной стороной лица.

— Ну-ну, — протянул Иван.

Говорить вроде больше было не о чем, но и уходить почему-то не хотелось. Скорее уж напротив, так бы и стоял тут, лениво перебрасываясь словами, уж больно добрым и участливым веяло от этого человека.

— Больно ты за лошадями хорошо ходишь. Я тебя с собой в Москву заберу, хошь? — неожиданно выпалил царевич и заулыбался, обрадовавшись от того, что нашелся выход, позволяющий почаще видеть неведомо чем приглянувшегося ему Третьяка.

В согласии конюха он не сомневался. От такого не отказываются. Опять же предложил не кто-нибудь, а сам царевич. Одно это дорогого стоит, очень дорогого. Это, считай, даже не предложение, а скорее повеление, пускай и в виде вопроса, но любому понятно, что задан он лишь из приличия. Однако Третьяк ответил неожиданно для Ивана:

— Сказать по совести, государь, не хочу.

— Что ж так-то? — не на шутку удивился Иван.

— А на кой ляд она мне, Москва-то? — передернул плечами Третьяк.

Получилось у него это так пренебрежительно, что царевичу стало даже немного обидно за столицу, которую вот так, с ходу отвергли, предпочитая ей какой-то медвежий угол, да еще с опасными соседями, из-за которых ныне ты жив, а завтра как господь даст.

— Отчего же не желаешь? — обиженно спросил Иван. — Нешто здесь лучше? — И он обвел рукой окружающее.

И впрямь смотреть особо было не на что. Ни сама конюшня, ни стойла, ни кони, стоявшие в них, не шли ни в какое сравнение с московскими. Все равно что Давида сравнивать с Голиафом. Не те размеры, ох, не те. Третьяк молчал.

— Работы боишься? — догадался царевич. — Так там и людишек поболе, чем тут. Опять же серебра хороший холоп будет за год иметь столько, сколько здесь за всю жизнь не увидишь. А кабальную твою я выкуплю, не сумлевайся, — заверил он.

— Я — человек вольный, — тихо, но в то же время горделиво ответствовал Третьяк и впервые, забывшись от волнения, повернул к царевичу лицо, так что тот увидел и чистую, не обезображенную ожогом левую половину.

Иван даже отшатнулся. Столь явственно пахнуло на него чем-то до одури близким и родным — ну просто спасу нет.

— А в Москву не хочу, потому как в ней-то я и потерял все, что имел — и женку, да и детишек, считай, тоже, — медленно произнес Третьяк, тщательно взвешивая каждое свое слово — не сболтнуть бы лишнего.

— Бобылем живешь?

— Отчего ж. Каждая птица норовит гнездо свить, а я — человек. Женат. И дочку имею.

— Ну, стало быть, и позабылось все, — пожал плечами царевич.

— Такое не забудется, — с тоской в голосе произнес Третьяк.

И была эта тоска столь неизбывной и надрывной, словно все происшедшее стряслось с ним вчера, а не добрых полтора десятка лет назад. Иван тоже уловил это, почувствовал, будто внезапно потерял что-то сам, да такое близкое и родное, что хоть в омут головой. А может, понимание это родилось оттого, что он и вправду потерял, да совсем недавно, и месяца не прошло. Нет теперь рядом ласковой, нежной и заботливой Дуняши. Каково там теперь в монастыре инокине Александре? Тоже, чай, сохнет от тоски. Потому он больше ни на чем не стал настаивать. Неловко потоптался и произнес совсем уж неожиданное даже для самого себя:

— Ну, я пойду, пожалуй.

Вышло так, будто он спрашивал разрешения. Это он-то, царевич, владыка, государь и повелитель, у какого-то Третьяка! Да кто он такой?! Конюх безродный! Да Иван и с отцом родным так никогда не разговаривал, держась перед ним всегда с подчеркнутой независимостью, даже когда был еще совсем подростком, за что и влетало — как словесно, так и… Короче, влетало. А мужику хоть бы что, словно у него каждый день царевичи дозволения спрашивают.

— С богом, — кивнул понимающе Третьяк. — Ждут, поди, слуги-то?

— Ждут, — процедил сквозь зубы Иван, вспомнив своих соглядатаев, которые особо и не таились, надежно защищаемые от его гнева тем, кто незримо стоял за ними.

— Ничего, — одобрил Третьяк. — Все перемелется, а мука останется, — и подмигнул.

И вновь Ивану возмутиться бы, ногой топнуть, а то и плетью перетянуть, чтоб в другой раз ведал, кому подмигивать удумал. Царевичу же, напротив, так тепло стало, таким далеким детством от этого повеяло, что он лишь улыбнулся в ответ и… сам подмигнул.

Потом всю обратную дорогу до Москвы он то и дело вспоминал, отчего же это подмигивание показалось ему таким знакомым? Где и когда ему такое говорили? От кого он это слышал? Память упрямо молчала, не желая помочь, и Иван злился, невпопад отвечая на вопросы окружающих, которые, видя, что с царевичем творится неладное, вскорости тоже отстали, не желая попадать ему под горячую руку, которая в гневе ох как тяжела.

Лишь когда вдали уже показалась Москва, Иван наконец-то вспомнил. Да ведь это же отец так говорил ему в детстве, когда успокаивал истошно ревевшего Ваньку, в очередной раз разбившего свой нос. Ну, точно, он. И про то, что перемелется, и про муку. А потом таинственным голосом произносил: «А знаешь, что у меня есть? Хошь, покажу?» И вновь подмигивал, но на этот раз с некой загадочностью, после чего разбитый нос сразу забывался, и малыш во все глаза смотрел на батюшку — чем-то он удивит, чем порадует.

Только в то время отец был совсем иной. Это уж потом, одновременно со смертью матери, он как-то

Вы читаете Иоанн Мучитель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату