Утро всех застало в переполохе. Волхонский пожелтел и осунулся. Облепищев не выходил из своей комнаты. Лукавин, пасмурный, ушел к Захару Иванычу и не появлялся во весь день. Комнаты стояли в неприветливом беспорядке. Прислуга бестолково двигалась из угла в угол и перекидывалась унылыми замечаниями. Надежда ходила с заплаканными глазами. Суровый и гладко обритый человек в кашемировом сюртуке смотрел на всех исподлобья угрюмым и враждебным взглядом.
Варя лежала в страшном жару и никого не узнавала. В бреду у ней вырывались слова, никому не понятные, и часто в страстном и нежном шепоте упоминались ласковые названия; но к кому они относились, осталось тайною. Иногда на лице ее появлялась блаженная улыбка и воспаленные губы шептали едва внятно: «Как хорошо… как это хорошо… Расскажите теперь о Женни — это очень хорошо… Ах, какая она огромная, эта Женни!..» Порою дикий восторг загорался в ее взгляде, из уст вырывались нестройные клики, она все подымалась в каком-то трепете… и снова бессильно упадала на подушки и закрывала глаза. Но чаще всего она металась в тоскливом беспокойстве и пугливо вскрикивала, в неподвижном ужасе расширяя глаза. Казалось, какие-то страшные видения выступали перед нею, нестерпимо разрывая ее душу. Одно время она стала перечислять книги и статьи, указанные ей Тутолминым, — перечисляла поспешно, спутанно, торопливо и умоляла кого-то поверить ей и допустить на курсы, где читает «эта лучезарная Женни»… и вслед за этим хриплым голосом восклицала угрожающие слова… и гневно потрясала рукою.
И толстенький Ихтиозавр, давно уже растерявший все свои познания в механическом полосовании «мертвых тел» да в вечных карточных заботах, бестолково метался около Вари, прикладывал ей компрессы, беспрестанно ставил термометр, озабоченно считал горячечное биение пульса…
На другой день предоставили земского Гиппократа. Он внимательно осмотрел больную, расспросил сконфуженного Ихтиозавра, скользнул по нем укоризненным взглядом, — а затем пожал плечами и стал дожидаться «перелома».
На третий день приехала местная знаменитость. Местная знаменитость галантно расшаркалась с Волхонским, пролепетала несколько успокоительных фраз, подержала совет с докторами, которых неоднократно обозвала «коллегами», исследовала больную, — а затем развела руками и стала дожидаться «кризиса».
На четвертый день московская знаменитость прислала телеграмму, в которой заявляла, что меньше чем за тысячу рублей она выехать из Москвы не может…
Московской знаменитости не успели ответить. На четвертый же день, ночью, Мишеля разбудили, и он, с ног до головы охваченный ужасом, бледный, дрожащий, сквозь глухие рыдания написал матери телеграмму. Но спустя минуту разорвал ее и с жестокой иронией изобразил другую. В ней значилось:
«Курсы повысились: сегодня в ночь умерла кузина. Поздравляю.
Спустя две недели из Волхонки тащилась тележка, запряженная парою серых лошадок. В тележке сидел Илья Петрович Тутолмин. На облучке лепился Мокей. Солнце палило нестерпимо. Мелкая пыль вилась за колесами. Неугомонные слепни кружились над лошадями и беспрестанно присасывались к ним. Мокей сидел полуоборотясь к Тутолмину. Он вяло помахивал кнутиком и подергивал веревочными вожжами.
Илья Петрович сильно изменился. Лицо его потускнело и осунулось. Глаза были печальны. Он сгорбился точно старик и рассеянно смотрел, как пристяжная лениво перебирала косматыми ногами и вздрагивала, когда слепень впивался в нее своим жалом.
— Ну, Петрович, простись теперь с Волхонкой! — произнес Мокей, когда тележка вползла на возвышенность.
Тутолмин медленно оглянулся. В долине живописно раскидывалась усадьба. Озеро блестело, как ярко отполированная медь. Бурый камыш неподвижно отражался в воде. Барский дом возвышался тяжелой громадиной. За домом огромным островом вставал и зеленелся сад. Водяная мельница меланхолически грохотала. Сельская церковь стройно белелась, сияя крестами. Дальше тянулось поле, усеянное копнами, и пустынное жниво; за жнивом трепетало обманчивое марево и смутно вставали деревни. Там и сям виднелись кусты… В высоком небе гордо кружился ястреб.
И вдруг Илья Петрович почувствовал, как что-то щипнуло его за сердце и тоскливо сдавило грудь. Он украдкою смахнул слезу, одиноко скатившуюся с ресницы, подавил тяжелый вздох и с решительностью отвернулся.
И долго они ехали в молчании. Возвышенность давно уже миновала. Крест волхонской церкви едва сиял за ними. Кругом расходились безмолвные поля; порою возы с снопами тянулись им навстречу медлительно и тяжко. Иногда в стороне пестрело стадо. Где-то в отдалении протянули журавли… Колеса однообразно гремели, и лошаденки трусили ленивой рысцою.
Наконец они пошли шагом. Мокей закурил трубочку и окончательно оборотился к Илье Петровичу.
— Что ж, приедешь к нам на лето? — спросил он.
— Вряд ли, — с унынием отозвался Тутолмин.
— О? А то приезжал бы. У нас, брат, хорошо.
Тутолмин ничего не ответил. Тогда Мокей усиленно посопел трубочкой, выколотил из нее пепел и снова задергал вожжонками. «Эй, вы, уморительные!» — закричал он пискливым голоском. Илья Петрович усмехнулся. «Ведь, ишь он, как его… ишь как выдумал!» — подумал он с удовольствием и, вынув из мешка памятную книжку, записал Мокеево восклицание. Потом в задумчивости стал перелистывать книжку… Немного в ней было утешительного. Общинный уклад расползался. Всевозможные устои подтачивались неотступно. Новые взгляды нарождались с стремительной неукоснительностью. Старина, видимо, издыхала… И грустно ему сделалось.
Вдруг Мокей с живостью обратился к нему.
— А я ведь еще песню подслушал, — промолвил он, улыбаясь.
— Какую?
— Да уж песня! Всем песням песня. Девки от табашника переняли.
— Ну, говори, говори.
— Говорить-то говорить… — Мокей почесал за ухом. — Только ты уж, Петрович, без обиды… Больно хороша песня!
Тутолмин в изумлении посмотрел на него.
— А я разве тебя обижал? — спросил он.
— Ну, как можно обижать, — с предупредительностью возразил Мокей и добавил вкрадчиво: — А все-таки маловато.
— Да чего маловато-то?
— А насчет песен… Это ты уж как хочешь, а оно, брат, тово… Тоже ее запомни всякую… Ее, брат, тоже не всякий запомнит.
— Ну, сколько же тебе?
— Да что уж… Все бы, глядишь, четвертачок надо… — И он нерешительно взглянул на Тутолмина.
— Ну, ладно, — сердито сказал Илья Петрович, — говори, что там за песня. — Он раскрыл свою книжку.
Мокей крякнул и плутовато улыбнулся.
— Пиши, — вымолвил он, — пиши…