бесконечные улицы фабричных лондонских предместий. Потянулась веселая кайма почти непрерывной зелени и неприметно слитых друг с другом городков, с тихими прекрасно вымощенными улицами, с поместьями богатой знати, с историческими «достопримечательностями», мало, впрочем, говорящими русскому сердцу.
— Это выше моего понимания, как тихо везут! — воскликнул Петр Евсеич, откладывая газету и снимая pince-nez.
— Да ты потолкуй с Алексеем Васильевичем… ну хоть о вере, вот тебе и не будет скучно, — сказала усмехаясь Наташа.
— Вот уж в чем я совершенный невежда, — сказал Струков.
— Как же тогда судить обо мне, Алексей Васильич, — опять с чрезвычайной учтивостью произнес Перелыгин, и вдруг в его рассеянных глазах заблистал веселый огонек, — ведь я по завету предков еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, философию ниже очима видех… — Румяные щеки Петра Евсеича вздрогнули, и из румяных уст внезапно вырвался какой-то заливистый, звонкий, всегда почему-то неприятный для Струкова смех: «ги! ги! ги!» — от которого немцы точно по команде переглянулись и, оттопырив презрительно усы, пробормотали что-то по-своему. Струков только и разобрал: Die Russen…
— А я учился в гимназии, да потом прочитал Ренана, вот и все мое богословское образование.
Но этого было достаточно, чтобы Петр Евсеич круто повернулся к Струкову и заговорил с необыкновенным оживлением:
— Вот вы изволите говорить Ренан… Ренан вздор-с, Ренан слащавый человечишка, фразер, особливо в «Жизни Иисуса». В той же Франции есть куда посолиднее Ренана. Любопытен Гавет, — не читали? Еще того повострее Курдаво, — не ознакомились с его книжкой «Коман се сон форме ле догм»?
— «Comment se sont formé les dogmes» [1],— поправила Наташа.
— Все единственно, — сказал Петр Евсеич, — прононс, матушка, не в счет, кто к тридцати годам диалект выдолбил… Проницательный трактатец, — он похлопал себя по оттопыренному карману пальто, — переводик хочу состряпать; в Женеве, может господь помилует, и тиснем, ги! ги! ги!.. А иное дело и это вздор, Алексей Васильич. То да се, историческая точка зрения, внешности… Любопытно-с, что говорить! Тюбингенская эта школа… занимательно-с… И параллели эти всякие… ги! ги! ги! Однако, на мой взгляд, все это для популярного чтения, — кто хватил выше, тому скучно на исторической точке зрения. Историческая точка зрения не только не все, но и не самое важное-с… ги! ги! ги! Удивляетесь?
— Напротив, нисколько. Для человека науки, я думаю, самое важное найти основные начала явления, его законы, и следовательно…
— Ну да, ну да, — нетерпеливо перебил Перелыгин, — вы вот изволите говорить Ренан, значит, пренебрегали богословием. А я всем ему обязан-с… Внутренний смысл-с… постройки-то внутренний смысл куда умней раскрывается, нежели по Штраусу, либо по господину Ренану. Удивляетесь?
Струков ответил:
— Вы ведь по необходимости шли этим путем? А то конечно, начали бы… не с схоластики?
— Никогда!.. — горячо возразила Наташа. — О, как вы действительно ничего не понимаете в этом. И что такое схоластика? Зачем схоластика? Ориген, Афанасий Александрийский, Григорий Нисский, Василий Великий — схоласты, по-вашему?
— Ориген — еретик? — с смущением пробормотал Струков.
— Эх, вы… еретик! — воскликнула она, кусая губы, чтобы не рассмеяться.
— Ну, ну, кипяток, молчи! — шутливо погрозился Петр Евсеич и с мягкой улыбкой опять обратился к Струкову: — Это вы правильно, Алексей Васильич, путь мой был по необходимости, почти из-под палки. А что Оригена анафемствовали — не суть важно. Я же вот еретик, по-вашему, — а скажу что-нибудь подходящее, вы ежели и не поверите, так примете во внимание… ги! ги! ги!
— Какой же вы еретик? — удивился Струков.
— Ну, раскольник, все равно да еще беспоповской секты — Спасова согласия-с.
Алексей Васильевич засмеялся и сказал — больше из учтивости, что и в этом так же мало понимает, но по Щапову судя — раскол учреждение почтенное.
— А как же не почтенное, — сказал Петр Евсеич, — афоризм: «Богомерзок-де перед богом всяк любяй геометрию», — у нас и до сих пор свят… ги, ги, ги! Нет-с, Алексей Васильич, и к Щапову, и к другим ох какие нужны поправки. Вот этак же в Париже пришлось мне насчет Выгорецкого общежития спорить. Они этого не понимают… Тятенька-покойник у меня был некоторый закоренелый столб, — что оставалось делать пока не вывернулся из его когтей? Да и после. Вы не поверите, был я уже глава фирмы, и… тово, развернулся… парти де плизир с французинками и прочее тому подобное… так покойница маменька собственноручно лестовкой отхлестала… ги, ги, ги!.. Аль, говорит, забыл сосуд сатанин, что в кормчей написано: «Або в судне будет латина ела, то измывши, молитва сотвориша»? Вот он каков был путь. Даже с творениями святых отец выходили чудеса: что по-словенски напечатано — читай, а по-граждански — не смей. Спасибо, один уважаемый старец подсобил, урезонил родителя. А с Фомой Аквинатом… ги, ги, ги! Вот случилась история! Приобрел я тайком грамматику Кюнера, изволите видеть, хотел латынь выдолбить, Аквината прочитать, — ведь западную-то церковь без него не поймешь… Ну, было мне за эту латынь!
— Так и не научились? — спросил Струков.
— Нет, после уж… нанял сосланного ксендза. Как же, как же… и Аквината преодолел, это по варварской латыни, а по старинной — пакостного Овидия Назона прочитал… с ксендзом, с ксендзом — я! И именно это его любострастное искусство… ги, ги, ги! Кстати, и в моей жизни подошла распутная полоса…
— Но что же вы нашли поучительного в Аквинате? — поспешил спросить Струков, никак не могший привыкнуть к свободе выражений, свойственной Петру Евсеичу да в присутствии дочери.
— Все одно, что в клинике, Алексей Васильич. Вот вы изволили сказать — схоластики… Поучительный предмет, доложу вам, — и не наша восточная, куда нам! А после расторжения церквей, после того, как великие восточные мастера стены-то уж воздвигли, догматы утвердили… А латиняне тем временем… Чудное дело с Западом-то, Алексей Васильич: все их богословие в кружево ушло. Дерзости в существенном не было, за нее жгли, — дерзость разрывала с богословием, становилась ересью либо наукой, но зато правоверные таких кружев наплели — уму непостижимо… ги, ги, ги! И доплелись. Недаром и в настоящий момент святейший-то их поблажки им не дает: какую штуку сказал на ватиканском-то соборе! А прав, потому что по всей логике идет от Тертуллиана: кредо, квиа обсурдум есть…
— Credo, quia abcurdum est[2],— поправила Наташа. Она будто бы читала брошенную отцом газету, а на самом деле, внутренне помирая со смеху, наблюдала за Струковым, который притворялся, что ему очень интересно.
— Ты все гордишься ученостью, Наталья Петровна, но это все одно, — сказал Петр Евсеич и, решительно не замечая изнеможения своего слушателя, продолжал с прежним увлечением: — «Верую, понеже бессмыслица», — завещал им Тертуллиан… Читывали? Нет? Напрасно-с… На манер нашего протопопа Аввакума был человек… ревности неугасимой. Это вот его кредо все западное богословие собой насытило, его неукротимый дух отрыгнулся в Торквемаде… ги, ги, ги!.. В полном виде якобинец был покойник, а Чаадаев скорбел, что мы не в том же приходе!.. Что же-с, отчего и не поскорбеть, ась? Но ежели взять Восток, Ориген — светило, Алексей Васильич, не шутя говорю — светило; а тем паче те, что вот Наташечка назвала… Я им всем обязан-с… Я после них так Ренана понял, что Ренан ж
— Кое-что читал… обрывки… Признаться, и это не по моей части. А вы как полагаете?
— Да как сказать… ежели коренным образом рассмотреть, так в новгородской летописи вот что записано: «Той же зимы некоторые философове начата пети: О, Господи помилуй! а друзей: Осподи помилуй!..» Первые-то, значит, наша критика, а «друзеи» — ихний Ренан… — Тут Перелыгин залился почти до истерики, но потом точно спохватился и добавил: — Хотя занимательно, занимательно… для народа- с.