Петр Евсеич неожиданно поднялся, подошел к Струкову и начал отвешивать низкие поясные поклоны; потом снова уселся задыхаясь и с невыразимым смешением тоски и глумления, с подобострастной учтивостью в словах и с злым огоньком во взгляде стал упоашивать Алексея Васильевича, чтобы отпустил жену.
— Да с чего вы взяли, что я ее держу? — возмущенный этой выходкой, крикнул Струков. — Я только говорю, что мне это неприятно, но она человек вполне свободный.
— Нет-с, вы извольте не на словах, — взвизгивал пожелтевший, как лимон, старик. — Нижайше вас прошу на бумажке-с… Паспорт-с… Григорий Петрович! Войдите в положение православной супруги: муж по этапу может вытребовать… Это ли не свобода-с?.. Ги, ги, ги! И почему же, осмелюсь полюбопытствовать, вам неприятно-с?
— Вы уже знаете, — ответил Струков.
— Не волнуйся, пожалуйста, Петр Евсеич, — сказала Наташа. — Я поеду.
— Ну, вот видите, чего же вам? — с горькой улыбкой произнес Струков.
— Знаю, что поедешь. Но ежели отпускная жалуется сквозь зубы, — мне это в тягость. И тебе будет в тягость.
— Не беспокойтесь!.. Наталье Петровне не будет в тягость поездка! — вырвалось у Струкова пискливым звуком. — Господин Бучнев недаром интересный человек!
Наташа вспыхнула; в глазах доктора пробежало что-то неуловимое… Петр Евсеич взглянул на них и вдруг звонко, с каким-то истерическим всхлипыванием расхохотался… Все смешалось перед Струковым. Сам не свой от стыда, от внезапного сознания ошибки, он сорвался с места и ушел далеко, в глубину сада. Насмешливый старческий хохот, — дьявольский, как ему казалось, преследовал его неотвязно… Знойный ветер бил в лицо, развевал волосы. Деревья с покоробленными и тусклыми листочками печально шумели. В унылой дали, по дороге, уныло и однообразно вздымалась серая, скучная пыль.
«Как поправить?.. Как доказать, что я не имею права… и не хотел… и рад, если правда?.. Глупо… мерзко… гадко…» — говорил сам с собою Струков, широко шагая вдоль запущенной аллеи. И не мог ни о чем думать, а только повторял в такт шагов: «Глупо… глупо… мерзко гадко…» — и смотрел сквозь просветы аллеи вдаль, и слушал, как жалобно шумели деревья — и страстно желал умереть.
И вдруг остановился и почувствовал, что ему больно, как от огня — от прихлынувшей к щекам крови… По той же аллее шел своей твердой и безмятежной походкой Бучнев. Одно мгновение Алексей Васильевич хотел скрыться — просто убежать, как делают маленькие виноватые дети, но тотчас же преодолел это и с протянутыми руками, с сердцем, переполненным раскаяньем, пошел навстречу.
— Простите ли вы меня, Григорий Петрович! — воскликнул он. — Я гадок, глуп, все что хотите, но я не то желал сказать, что сказал. Поверьте, это было какое-то наваждение.
— Я вам неприятен… — начал было доктор.
— О, нет, тысячу раз нет! Я мало знаю людей, которых уважал и любил бы… да, да, любил бы больше вас.
— Пусть так, но по временам я все же вам неприятен. Объяснимся. Петр Евсеич болен опасно. Я предполагаю, что у него рак печени. Делать тут доктору нечего, и я немедленно согласен уехать.
— О, нет, нет, дорогой Григорий Петрович, об этом не может быть и речи!
— Согласен бы уехать, — продолжал Бучнев, не обращая внимания на лихорадку, охватившую Алексея Васильевича. — Но это действительно невозможно: мне его жаль. С другой стороны, невозможно ему ехать без Натальи Петровны и нельзя вовсе отменить поездку. Теперь мне желательно слышать от вас, серьезно вы находите, что Наталье Петровне неудобно быть в одном обществе со мною, или это… так, игра вашего воображения? Проще говоря, вы ревнуете, — есть ли у вас на то резоны?
— Вы слишком определенно выражаетесь, — с замешательством сказал Струков и добавил с странным любопытством, от которого вдруг упало сердце: — А вы как находите, есть резоны или нет?
— Я очень люблю вашу жену, — спокойно ответил доктор. — Но это не то, о чем вы думаете. Могу дать слово, что немедленно и несмотря ни на что уехал бы, если бы приметил за собой что-нибудь… категорическое. Но этого нет и не может быть.
— Да, это с вашей стороны, а она?
— Она? — по лицу доктора пробежала какая-то тень, хотя он тотчас же и с прежним спокойствием проговорил. — Ничего не замечал и с ее стороны.
— Друг мой, ничего и нет, — заспешил Струков, — и вы совершенно правы… И кто же говорит о правах!.. Я не знал, как серьезно болен Петр Евсеич… И потом, поверьте, у меня голова идет кругом… В сущности, я даже рад, — мне столько теперь дела… Смотрите — засуха, не кажется ли вам, что действительно может повториться самарский голод?.. Я отлично устроюсь холостяком… Съезжу, быть может, в Москву. Прикачу и к вам, покатаемся в Средиземном море!.. Я никогда не был на Ривьере… Ревности! ха, ха, ха… Хорош бы я был в роли Отелло с моими-то взглядами… — И Алексей Васильевич чрезвычайно долго, подробно и горячо рассказывал о своих взглядах на брак, на любовь, на верность, сознался даже, что у них с женою существует маленькая нестройность, но все это скоро кончится, и они заживут совсем по-другому… Доктор слушал, покуривая трубочку, ни один мускул не шевелился на его лице; а когда в излияниях Струкова наступила пауза, он в упор посмотрел на него и отчетливо произнес:
— В другой раз вы, однако же, удержитесь от таких сцен. Я этого не люблю… и не позволю.
Алексей Васильевич растерянно улыбнулся, — он не ожидал столь высокомерных слов в эту минуту, — хотел было еще раз попросить извинения, но Бучнев круто повернул от него по боковой дорожке. «Какой неприятный, однако, человек!» — воскликнул про себя Алекоей Васильевич с вновь оживившейся ненавистью, рассматривая спину, обтянутую балахоном, кудрявый затылок, видный из-под смешного колпачка, — и вспомнив, как при его вопросе о Наташе тень неуверенности пробежала по лицу доктора, не мог удержаться от злых и досадных слез.
Впрочем, кое-как все уладилось и как будто не возымело дальнейших последствий. Правда, под гладкой поверхностью установившихся отношений, обычных разговоров и обычного порядка жизни сочились и бурлили себе втихомолку мятежные мысли и чувства, но все точно сговорились не замечать их. Струков по письму предводителя еще раз съездил в город, представился губернатору блистательно опроверг на журфиксе у Яковлевых одного «прямолинейного», доказавши как дважды два возможность «modus vivendi»[19] — установить его значит определить правильные взаимоотношения.} между новым законом и «народническою деятельностью», — разумеется, когда у «деятеля» есть собственный, особливый от писаного права «компас»… Остальное время Алексей Васильевич проводил то у себя на хуторе, то в Апраксине и очень был доволен, что его по-прежнему влечет к доктору, что Наташа точно забыла нелепую выходку на террасе и говорит с ним охотно и по- дружески.
— Знаешь, отчего я еще рад, что Григорий Петрович едет с вами, — сказал он ей однажды, — рад за наших мальчиков. По-моему, доктор великолепен с детьми. Он достигает с ними того, чего в России, да еще в господской обстановке ужасно трудно достигнуть: правдивости отношений; умеет внушать им верные, без нервозов и иллюзий, взгляды на действительность.
— Как мне приятно, что и ты так думаешь, — ответила Наташа, — и вот говоришь, что в России, да в нашей обстановке трудно. Представь, того же мнения и дядя Гриша… то есть о трудности. Он говорит, если есть средства, лучше воспитывать за границей.
Мятежное чувство кольнуло Струкова, но, подавив это чувство, он осторожно заметил:
— Да, но есть другая опасность: дети могут обратиться в беспочвенных космополитов.
— В безусловно порядочных людей, я думаю!
— А помнишь воспитание Бельтова в герценовском романе, а что из этого вышло?
— Ах, создатель мой! Тогда условия западной жизни и русской были слишком различны. Тогда была Россия мертвых душ, гоголевская Россия. Воспитать так для общества Чичиковых и Ноздревых действительно страшно.